Совесть. Гоголь - Страница 122

Изменить размер шрифта:

Ну уж нет, после размышлений о пушкинских замыслах невозможно было и думать соваться к нему с пустяками, он же машинально взялся за борт сюртука и с неохотой промямлил:

   — Да что вы, какое придумалось...

Пушкин поправил в камине дрова, подбросил ещё два полена в самый огонь, облокотился на каминную доску, скрестил ноги и насмешливо уставился на него:

   — Экая лукавая физиономия, сейчас увидишь хохла! Да меня, брат, на мякине не проведёшь: не дураком явился на свет! Чай подадут, и айда мне читать, хотя бы и вздор!

Уже вовсе провалилась сквозь землю охота показывать что-либо Пушкину, хотя в самом деле только за этим пришёл, однако ослушаться Пушкина он не смел никогда, ёжился всё, одёргивая на груди как-то неловко сидевший сюртук, и твердил, опустив глаза долу:

   — Когда же придумывать? Вышел в отставку, набралась куча дел...

Крутя волосы на макушке, наматывая на указательный палец короткую прядь, Пушкин насмешливо проговорил:

   — Отставка, дела, хорошо, как же порядочному человеку, выйдя в отставку, возможно засидеться без дел, только какие же могли в твоей-то отставке приключиться дела?

Как ни быстр он бывал в таких случаях отбиваться, когда вдруг ловили его и без церемоний притискивали к стене, точно требовали подать кошелёк, как ни ловко выставлял натуральнейшие причины и резонные изъяснения, если желал ускользнуть от назойливых приставаний и просьб почитать, действительно не находилось никакого занятия, чтобы проницательный Пушкин поверил в него, да и как было с этим человеком хитрить, когда видел насквозь решительно все своим безошибочным ясным умом. Он молчал и глядел обречённо, как заяц, схваченный за уши мощной рукой великана и поднятый вверх от родимой земли.

В синем безукоризненном фраке и в шёлковом строгом жилете ступил камердинер и отчётливо, громко провозгласил:

   — Самовар на столе-с.

И удалился степенно, ни одной морщинкой не переменившись в чрезвычайно значительном и важном лице, точно министр при дворе.

Пушкин отскочил от камина, подхватил его дружески под руку. Они отправились в небольшую столовую. Пушкин со смехом частил по-французски:

   — Вот, полюбуйся, один из верных моих кредиторов, должен ему, пожалуй что, сотен пять. Бери хоть сейчас, даром отдам для комедии, хотя и сам мог бы изрядно заработать на нём. Каков персонаж?

Они сели друг против друга за круглым столом. Пушкин правой рукой, украшенной перстнями, разливал дымящийся густой золотисто-коричневый чай из голубого стройного чайника, придерживая двумя пальцами левой высокую крышку, так что тугая струя круто падала в широкие белые чашки.

Ему ужасно хотелось, чтобы эта крутая струя была бесконечной, падая вечно, точно фонтан, спасая его пустяки от насмешек, если не от полного посрамленья, и чтобы при этом у чашек не было дна.

Взглянув лукаво, смеясь широко, Пушкин возбуждённо покрикивал:

   — Старших не обманывай, нехорошо! Что-то карман поприпух! Да не тот, а другой, который придержал в кабинете! Достань да читай! Твой юмор люблю! В мозгу горит от него, как от горсти красного перца!

Он следил, как внезапно оборвалась струя, наполнив чашку до самого края, и с крутого носика стройного чайника одна за другой скоро-скоро, точно бежали вперегонки, упали две тёмные капли, расплывшись кругами на ровной поверхности чая.

Он спотыкался:

   — Что же карман, ничего, что карман, без кармана человеку нельзя, уж такая на карманы мода пошла, выйти в люди без кармана зазорно, вот что нынче в свете карман, а я так, ничего, кой-что было начал, готового не приготовилось ни строчки, а карман, что ж, карман, точно, есть, как же у меня карману не быть?

Пушкин втиснул голубой чайник между бледно-жёлтым печеньем и сахаром, осторожно поднёс свою полную чашку к пухлым губам, вплотную к нему другой рукой придвинул румяные булочки, в самом деле присыпанные сверху сахарной пудрой, и они с этими булочками стали пить чай, переговариваясь о самых будничных вздорах, так что он даже решил под конец, что Пушкин уже не заставит читать, он даже подумал, что булочки несколько пресны и сухи, такие ли булочки на милой Украйне пекут, время всё-таки было, так он ещё подумал о том, что, приведись ему угощать, отыскал бы на лотках не таких забияк и угостил бы на славу, в самом деле ужасно любя угощать, но тут Пушкин отодвинул от него эти булочки, скаля белые зубы, со смехом грозя:

   — Гляди, вторую не дам!

Он посмотрел умоляюще:

   — Не извольте неволить, труды мои мне отвратительны.

Перестав улыбаться, Пушкин вонзился широко и властно прямо в глаза:

   — А ты не хандри, не маленький, чай! Выкладывай, что случилось с пера, разберёмся потом!

Это прикрикиванье рождало какую-то терпкую радость в груди. Он и бодрей становился от пристального внимания Пушкина, и острей ощущал ничтожество всех своих начинаний, и нетерпеливей хотелось прочитать хоть что-нибудь именно светлому Пушкину, и он ещё более робел перед ним, и смотрел, и смотреть не мог в его лучезарные умные очи.

Дерзостью, уверенной силой светились эти лучезарные умные очи на небольшом, некрасивом, однако необычайно выразительном лице сатира и демона, так что и лица было почти не видать. И не верилось более, что какой-нибудь час назад этот Пушкин метался по своему кабинету в тоске и ронял бессвязные речи. Тоска вся была разбита, тоска была пренебрежительно, властно отброшена прочь, от тоски не осталось и тени. Пушкин весь так и горел радостным нетерпеньем.

Он явственно видел этот пожар нетерпенья и силился догадаться и догадаться не мог, каким таинственным образом легко и бесследно Пушкин одолевал свою душевную слабость, а ведь она налетала, кружила и мяла, тоже ведь был человек. Умело ли притворился вдруг перед ним? Натура ли была такова?

Заглянул ли поглубже в себя и вновь обрёл свою было обмелевшую силу? Как знать?

Он завидовал этой лёгкости, этой неиссякаемой силе души, в своей мягкой и робкой душе не находя и следа такой силы, как ни обшаривал, как ни искал, чувствуя неодолимую жажду поскорей напитаться этой единственной, вдохновляющей силой души.

Он считал, что сначала надобно бесстрашно признать свои немощи и заблужденья, но решимости ещё недоставало на прямое признанье, и он дивился, как просто, естественно, без всяких затей получалось это у Пушкина, тогда как его душил ложный стыд при одной мысли о том, чтобы добровольно предстать перед всеми, а пуще перед самим собой заблудшим, бессильным и в той моральной грязи, которую уже обнаружил в себе. Ему бы сделать это как-нибудь неприметно, ему бы чью-нибудь маску надеть.

Однако с Пушкиным невозможно лукавить, какие с Пушкиным маски. Заговорил он почти против собственной воли, лишь успев облечь свою искренность в безличную и потому безопасную форму, и от этого голос его прозвенел:

   — Вы же знаете это ужасное чувство — быть недовольным собой. Может быть, счастье тому, кто не ведает этого тяжкого чувства. Человек, в котором оно поселилось, весь превращается в нерешимость и в злость. Такой человек теряет единство намерений, единство души. Он становится в оппозицию к самому себе. Он превращается в предмет собственных надругательств и способен проклясть, убить, уничтожить себя за своё же бессилие сделаться лучшим.

Пушкин взглянул на него исподлобья, опустил чашку с недопитым чаем на стол и с растерянной лаской сказал:

   — Ну вот, это я заразил тебя моим сплином. А ты и не слушай меня, тебе что! Поболтал маленько, а всё чепуха. Все беды мои пустяковые. Плюнуть на них, да и баста!

Он с искренней болью вздохнул, не в силах снова приняться за чай:

   — Не пишется мне, всё какая-то пустота, одна наглая мелочь мечется мне под перо.

Пушкин зорко глядел, темнея и хмурясь, и голос раздавался отрывисто, едко:

   — А ты работай! Не пишется — ты работай! Пустовато выходит — опять же работай! Обидели кровно — тоже работай! Прокляни себя в пух и в прах — и работай! Вечно работай, всегда и везде! Нам с тобой распускаться нельзя! Времени мало у нас!

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com