Соучастники - Страница 19
Теперь, десятилетие спустя, я даже не вспомню, как звали хотя бы кого-нибудь из тех, с кем я снимала эту каннскую квартиру. Может быть, они с тех пор сделали невероятные карьеры, сняли эпохальные фильмы, которые получали награды или которые показывали на Круазетт. Может быть, они сделались авторитетными кинокритиками или фестивальными отборщиками. Но, вероятнее всего, ни к чему их кинематографические мечты не привели. Они бились годами, отдали все свои таланты, все свои идеи, самые свои сущности индустрии, где их не желали и в них не нуждались. И в конце концов они угасли, стали ничем. Обычными, будничными людьми: рекламщиками, страховыми брокерами, менеджерами по работе с клиентами. Преподавателями.
Но этого мне и в голову не приходило, когда я плыла по Круазетт под ночным средиземноморским небом. Я думала, что теперь-то мне – только вверх. Через два дня должен был состояться второй показ нашего фильма, и в тот же день профильная пресса должна была объявить о партнерстве между “Фаерфлай филмс” и Хьюго Нортом. Ни дать ни взять, мечта продюсера.
На обратном пути, пьяная и слегка под кайфом, я торжествовала. Я шла мимо горящих фонарей и белых яхт по миллиону долларов каждая, мимо звуков смеха и роскоши от дельцов, знаменитостей и прилагавшейся к ним шушеры, которая на них молилась.
Я миновала конец Круазетт, где здоровенные фонари кончались, где жили будничные, малопримечательные обитатели Канн.
И я с нетерпением ждала будущего.
Тут я останавливаюсь, потому что вижу в глазах Тома Галлагера предвкушение – как у щенка, взявшего след. Во всех разглагольствованиях о Каннах этому репортеру не терпится услышать имя, которое ему знакомо. Знаменитости: вот валюта, которая у прессы в ходу. Бесценный козырь у меня в рукаве.
Не затем он пришел сюда субботним утром, чтобы узнать о приключениях Сары Лай в мире кино. Он хотел услышать о Хьюго Норте, но и, разумеется, о ней. О Холли Рэндольф.
Прошли годы с тех пор, как мы с ней в последний раз признали факт существования друг друга. Сейчас, когда я живу своей печальной незаметной жизнью, мотаясь туда-сюда между пустой квартирой и второразрядной аудиторией, то, что когда-то я жила другой жизнью, кажется сном, отрезком кинопленки. Что ее имя и номер были записаны у меня в телефоне – вместе с Хьюго Нортом, вместе с Зандером Шульцем. Имена, которые с тех пор приобрели такой глянцевый лоск, взмыли, как звезды в ночном небе. А мое ушло на дно, как камень в забытом пруду. Знакомо ли имя Сары Лай кому-нибудь, кроме шестидесяти с чем-то студентов, нехотя присылающих мне свои невыдающиеся упражнения в сценарном мастерстве в двадцать три часа пятьдесят девять минут в воскресенье?
Я знаю, что если имя Холли возникнет в расследовании, то эта история уже никуда не денется. Известность Холли раздует ее по полной программе.
И мне, возможно, придется хлебнуть противных неизбежных последствий.
Так что я выжидаю, раздумываю, как бы мне сыграть следующий кон.
Смотрю на часы. Первая половина дня, и в животе у меня урчит – на двадцать пятом этаже здания “Нью-Йорк таймс”.
Если сидишь в одной комнате с другим человеком в течение продолжительного времени, то отчего-то возникает весьма ощутимая близость. Не то чтобы в интимном смысле – но некая мера общности, которая для меня нынче редкость. Когда я консультирую студентов, то провожу с ними наедине минут по двадцать, не больше. Посещения терапевта и стоматолога длятся примерно столько же. А когда я встречаюсь с друзьями, которых давно не видела, то мы отвлекаемся: на еду, которую едим, на проблески смс в телефоне. Все чаще – на вмешательства их маленьких детей.
Мне непривычно подолгу говорить с одним человеком, вести упорядоченную, целенаправленную беседу вроде этой. Я чувствую себя такой уязвимой, какой не позволяла себе быть вот уже много лет.
Поэтому, когда я встаю размять ноги, я вся на нервах и, странным образом, задумчива. Мой взгляд блуждает по городскому ландшафту за окном: безымянные люди, суетящиеся на тротуарах внизу, офисные работники в финансовом здании напротив, тянущие в субботний день лямку перед своими компьютерами. Это город, жизнь в котором мы все выбрали, и это знакомый рефрен, уж слишком часто отдающийся эхом в фильмах, пьесах и книгах: частные борения, о которых мы никогда не узнаем, миллионы существ, кое-как переживающих горе и радость, а потом уходящих в безвестность.
И все-таки это клише действует даже сейчас, когда я стою в этой крепости четвертой власти, пытаясь не думать лишнего о том положении, в котором я добровольно, по глупости своей оказалась.
Я слышу, как позади меня бурчит в животе у Тома.
Оборачиваюсь с иронической улыбкой:
– Проголодались?
Он едва ли не застенчиво пожимает плечами:
– Помираю просто.
– Я тоже.
Мы стоим, глядя друг на друга, и я гадаю, какие на этот случай существуют правила. Слишком ли неуместно будет спросить журналиста, пытающегося добыть из меня скрытую историю, не хочет ли он сэндвич?
– Поедим? – предлагает Том.
Я выставляю ладонь.
– Послушайте, я не хочу отвлекать вас от ваших планов на выходные. Я и так уже долго болтаю…
– Сара, – говорит он, словно собираясь меня поправить, – ничего подобного. Я крайне вам признателен за то, что вы успели рассказать…
Отработанная скромность. Для меня не секрет, что я пока что не рассказала ему ничего ценного. Просто дала волю нарциссической потребности поведать свою собственную историю.
– И, с вашего позволения, мне кажется, это еще только начало. Я уверен, что вы еще много чего могли бы мне рассказать… Возможно, хотите мне рассказать.
Я отворачиваюсь и делаю гримасу.
Том ухмыляется.
– Ну, тут не инквизиция. Я не собираюсь лишать вас пищи и сна.
А ты это уже сделал, думаю я. Несколько ночей подряд я вдруг просыпалась с захолодевшим от тревоги нутром.
– Давайте так: сбегаем вниз, купим сэндвичей и принесем сюда. Тут за углом есть отличная закусочная. Естественно, “Таймс” платит.
Я смотрю на диктофон; красного огонька не наблюдается. От бесплатного перекуса я, разумеется, не откажусь.
– Обещаю, что ничего не буду спрашивать о… расследовании, когда мы выйдем из этой комнаты. Считайте это переменкой.
Глава 10
Я люблю сэндвич рубен, потому что он не имеет ничего общего с тем, что ели мои родители и бабушки с дедушками. Я даже не могу сказать, откуда моя мама узнала, что такое рубен, но однажды, когда я была маленькой, мы проходили мимо еврейской закусочной в мидтауне – это был один из тех редких случаев, когда мы выбирались из Куинса, – мама остановилась и разъяснила мне рубен.
За столиком сидела пожилая белая пара, сгорбившаяся над своей едой. Я была голодна и до смерти боялась, что мама не покормит меня, пока мы не вернемся во Флашинг.
– Видишь? – мама показала в окно на седого мужчину, разинувшего рот и кусающего сэндвич. – Это рубен. Его в Нью-Йорке придумали.
Пастрами, расплавленный швейцарский сыр, русская заправка, квашеная капуста на ржаном хлебе. Подается с маринованным огурцом.
Все это были такие экзотические ингредиенты, они были так непохожи на рис, лапшу и приправленный глутаматом натрия стир-фрай, которые я ела изо дня в день. Я даже не знала, какова на вкус русская заправка. Родители ненавидели сыр.
– Квашеная капуста в сэндвиче? – спросила я. – Бе-е!
На лице у меня, наверное, был написан ужас; мужчина поднял взгляд и увидел, что я глазею на его еду. Он нахмурился и отвернулся. Мама залилась смехом.
Щеки у меня так и запылали от стыда, но пожилая дама из этой пары помахала мне, отчего стало только хуже. Она сделала движение пальцами, понуждая меня улыбнуться. Мои глаза наполнились слезами. (Я была очень застенчивым ребенком.)
– Это очень вкусно! – утрированно шевеля губами, беззвучно произнесла она, показывая на сэндвич мужа.