Сотворение миров (сборник) - Страница 169
Поскольку только сам поэт мог знать, о ком должна была идти речь в дальнейших строчках, предлагаю дать задание продолжить строфу.
Еще одна лампочка, просвечивая сквозь шафрановую шаль, вспыхнула на пульте — знак того, что машина приступила к выполнению задания. Легкая дымка поплыла у меня перед глазами, и я понял, что проклятущая мудрейшая БЭСС сейчас выдаст свой коронный номер — изображение на коллодиевой взвеси. И уж попробуй возрази, если перед тобой — сам Александр Сергеевич, выполненный в масштабе один к одному! Давай, БЭСС, давай, Рыжая, покажи, на что ты способна — на какую безупречную, филигранную подделку!
Глаза Адели. Огромные, зеленые, неистовые — так когда-то, наверное, глядели зачарованные тунгусы на полет огненного бога… Но никаких призрачных фигур в лаборатории не возникало — глаза Адели неотрывно следили за цепким манипулятором, в клешне которого был зажат огрызок пера, и вот уже, попискивая и брызгая чернильной жижей на колпачки сигнальных ламп, это перо заскользило по шершавой бумаге, оставляя за собой стремительные штрихи строк, и я, холодея, почувствовал, что меня неудержимо тянет узнать в этих строках такой характерный, раз и навсегда запоминающийся почерк…
Вороненая клешня манипулятора отшвырнула перо, и пять рук непроизвольно потянулись к пульту, но манипулятор успел раньше — он поднял исписанную бумагу высоко над нашими головами, на какую-то долю секунды замер, словно выбирая из нас кого-то одного, а потом вдруг швырнул листок прямо в лицо Басманову.
Никто не двинулся на этот раз.
Листок, шурша, скользнул по лацкану басмановской куртки, раза два перевернулся в воздухе и тихо лег на пол возле ног Ильи — текстом вверх.
Вероятно, это разобрали все — крупные четкие буквы отнюдь не поэтического обращения: «Его превосходительству начальнику резервной группы лаборатории программирования господину Басманову. Милостивый государь!..»
Не знаю, может быть, кто-нибудь прошептал эти строчки вслух, а может, и нет, но я уверен, что в памяти каждого всплыло:
То был приятный, благородный Короткий вызов, иль КАРТЕЛЬ…
Но в строчках, лежащих перед нами, ни краткости, ни приятности, ни даже ясности холодной и в помине не было. Я не запомнил письма дословно — да и никто из присутствующих, как выяснилось потом, не смог точно его припомнить, — но одно я знаю твердо: продиктовано оно было не машиной. Столько гордости, бешенства и отчаянья уже один раз пережитой смерти — и все же ни малейшего колебания перед новой смертной мукой — было в этих строках, что так писать мог только человек и поэт.
Только человек и поэт, который ни царю, ни самому богу рабом никогда не был.
Только человек и поэт, который помыкать собою, как холопом, и указывать, что и когда ему сочинять должно, никому не позволял.
Только человек и поэт, духом и телом свободный от рождения и до предназначенного судьбою часа, готовый уже не с пером, а с пистолетом в руке защищать свое право не подчиняться воле и прихоти равного себе…
Странный сухой щелчок нарушил тишину; я поднял голову и в черной клешне манипулятора увидел медленно подымавшийся пистолет. Другой — рукояткой, к Илье — лежал на пульте.
Басманов не шевельнулся. Не двигался и никто из нас, хотя по старым классическим правилам надо было хотя бы крикнуть Басманову: «Закройся!» Мы не могли и пальцем пошевельнуть, хотя черное дуло поднялось уже до уровня синего ромбика университетского значка, потому что все мы — и я тоже — были на ЭТОЙ стороне, а на ТОЙ — был один.
Но в этот миг жесткий толчок сбил меня с ног, и я увидел над своим лицом устойчиво расставленные опоры «домового», а из черной коробки на его поясе, принятой мною за портативный магнитофон, высовывалось тупое рыло десинтора ближнего боя.
Синяя струя пламени полоснула по пульту, перерезав манипулятор, и желтоватый листок с летучими строками вспыхнул у меня перед самыми глазами. Я отдернул голову и невольно зажмурился.
Когда я приоткрыл глаза, все было уже кончено. Исполосованный огненными, стремительно остывающими бороздами, пульт уже не был пультом — это была оплавленная развалина.
Вонючие тошнотворные дымки выползали из кассет с контрольными лентами, и среди всего этого хаоса, обуглившегося и оплавленного, уцелела почему-то одна-единственная баночка из-под помады, возведенная в высший ранг чернильницы поэта.
Десинтор ближнего боя, чей луч проникал всего на шестьдесят — семьдесят миллиметров в глубь поверхности, конечно, не мог причинить вреда самой БЭСС, чей мозг покоился в десятиэтажных подвалах информатория.
Но лаборатории Басманова больше не существовало.
«Домовой», сделавший свое дело, защелкнул кожух десинтора и замер в своем углу. Он не мог поступить иначе — пистолет, направленный на Илью Басманова, промаха не давал. Вот только кто вызвал «домового» в лабораторию, кто разрешил ему нарушить мой приказ, кто надоумил его захватить с собой десинтор?
Да кто же еще, как не сама БЭСС, еще ночью, после доклада о полной готовности, до мельчайшей подробности рассчитавшая все, что неминуемо произойдет…
Я не помню, кто за кем покидал разгромленную лабораторию. Кажется, первой убежала Аделя — так же, как во время нашего утреннего разговора, она осторожно, чтобы не задеть, обошла меня сторонкой и исчезла в преддождевых сумерках, пахнущих арбузной коркой. Когда уходил я, в помещении оставался один Басманов.
Я спустился вниз и стал ждать его, потому что завтра предстояло писать докладную по поводу аварии и надо это дело обговорить. Неподалеку от информатория дюжина «домовых», подсвечивая себе небольшими прожекторами, принимала из вертолета огромный камень, обвязанный цепями. Было ли на нем уже что-нибудь высечено, я разобрать не смог.
Я следил за их Суетой и думал, что виноват во всем происшедшем нисколько не меньше, чем все остальные, только вот у меня степень виновности несколько другая: я присутствовал по долгу службы и не вмешался. И нет смягчающего обстоятельства безумной, фанатичной любви, которая оправдывает…
Полно. Совсем недавно меня спросили: почему на свете существует заблуждение, будто любовью можно оправдать все — злодеяние, глупость, кощунство?.. Не знаю я — почему, но заблуждение это, наверное, просуществует до тех пор, пока на земле будут и зло, и любовь. И такую любовь можно только обойти сторонкой, пугливо стараясь не коснуться ее даже краем платья.
Но мертвые перед такой любовью беззащитны.
Сон в летний день
Отдых между двумя рейсами, как известно, всегда кончается диалогом с Полубояриновым. Вот и сейчас он загибал пальцы:
— …погода там еще похлеще, чем на Венере, — это в-девятых. Каверны, из которых выбрасывает веселящий газ неустановленного химического состава, — это в-десятых. Черви-людоеды — в-одиннадцатых, хотя это уже не так страшно. Ну, дальше пошли мелочи. Но в целом, повторяю, планета вполне пригодна для эксплуатации.
«К чему бы эта увертюра? — тоскливо прикидывал Рычин. — Не иначе как опять будет навязывать биолога без побочных профессий…»
Его вполне устраивало, что «Молинель» ходит с минимальным экипажем всего из трех человек, но зато таких, что каждый имел по три специальности. Итого девять — вроде бы хватало? На самом же деле его более всего удовлетворял тот факт, что экипаж маленького корабля был исключительно мужским. Атавизм, конечно, произрастающий из самых средних веков, когда для утлых парусников единственной защитой от разбушевавшихся стихий была деревянная мадонна на корме, — а женщины, даже если их исторический возраст давно перевалил за тысячу лет, как известно, соперниц не выносят. Вот и пошло поверье, что еще одна особа женского пола неминуемо принесет кораблю беду, — предрассудок, оказавшийся на удивление стойким. Так что Рычин, придумавший себе комплекс потомственного дремучего цыгана, в собственной коллекции предрассудков имел и этот.