Соседи - Страница 21
И вот потом, лежа на больничной койке, я вспомнил, как незадолго до потери сознания, до падения моего на рельсы метро и пр. мне словно Флинт явился, и я ощутил свою жизнь в его тональности, в духе его постоянной мортальной темы. Зачем, мол, я жил? Какой в этом смысл? Не пора ли закругляться? Сам Ванька умер (или погиб?) спустя полгода после блестящей защиты диплома – с солидным академическим аппаратом на немецком языке. Немецкий он и в самом деле знал, а не просто перед нами пижонил. Трудно сказать, насколько правдива была история о дальнем его родстве с великим капитаном Флинтом, но происходил он из дореволюционной еще философской семьи, его дед переводил Ницше одним из первых в России. Так вот оно откуда (догадался я спустя годы, улегшись на больничный одр, укрытый тоненьким больничным одеялом и лязгая зубами от озноба) была у него ницшевская Amor fati, любовь к Року! Но тем более, если все равно все исчезает бесследно, зачем же он тогда над дипломом сидел?.. Зимой он вдруг пропал, труп его нашли лишь в середине апреля после весеннего таяния снегов. Так и не узнали, что произошло. Впрочем, Флинт еще появится на страницах этой повести.
Я, однако, как видите, выкарабкался, хотя в реанимацию определили меня не сразу, а ведь привезли по скорой. Дело было так.
– Похоже, твой клиент, – сказал врач «кавказской национальности» в приемном покое высокому белобрысому доктору из реанимации. – Давление шестьдесят на сорок, гемоглобин пятьдесят восемь.
При этом – второе января. Продолжается русская пьянка, которая идет от 25 декабря, то есть католического Рождества, до 19 января, то есть православного Крещения. То есть почти месяц. Руки у всех трясутся, глаза нездоровые, в душе радость утоляемого каждый день похмелья и новой пьянки. Все знают – не дай бог попасть в больницу на праздники: врачи не работают, сестры не подходят, нянечка одна на все отделение… Но именно в праздничные дни, как жалуются медики, приток катастрофических больных особенно велик.
– Да ну, – ответил реаниматор. – Давай его пока в палату, утром разберемся. Или уже не разберемся. А ты на пару рюмок к нам бы завернул, а на приеме Танечка пока посидит, потом поменяетесь…
Слава богу, пошла со мной в палату жена. Рассказать ей об этом разговоре я не мог, не в силах был – слабый очень, но видел, что губы ее плотно сжаты, хотя глаза сквозь круглые совиные очки выглядели растерянными. Словно потеряла ученая сова ориентацию в пространстве, не знала вдруг, что в этой ситуации делать. Но собралась, нашла постель свободную – не у окна и не у двери (а в палате шесть коек – три на три). Над головой оказался целый иконостас. Разглядел я его уже после реанимации. В реанимацию же я попал так: сужу по рассказам. Толстая сестра Наташа поставила мне капельницу с физраствором и сказала жене: «Все, женщина, можете уходить». «Я еще посижу», – сказала жена. «Да хоть всю ночь. Ваше дело», – ответила сестра и, погасив свет, отправилась к перманентному праздничному столу. Я был в забытьи, поэтому той ночью ни на кого из соседей внимания, разумеется, не обратил. Да и темно было, они меня тоже не видели. И если б не совиная зоркость, вряд ли и утром меня кто увидел. Но Кларина побежала за сестрой: «Он уже сереет». «Так и должно быть». Потом я почернел, и, когда жена потребовала реанимацию, сестра все же позвонила. Привезли две девицы в белых халатиках каталку, принялись меня раздевать догола, тут немного сознание забрезжило, и я спросил, зачем это. «Девки там молодые, красивые – побалуешься с ними», – отвечала толстая крупная чернобровая Наташа, ухмыляясь. Та, которая не хотела вначале звать реанимацию. И меня, прикрыв простынкой, повезли коридором, а потом в лифте, а потом переходами, – так король, по словам Гамлета, путешествует по кишкам нищего. Вот в такой же нищей больнице я оказался, и этими нищими кишками двигался в отделение реанимации, полагая, что оттуда уже не выйду. И только уложенный на высокую, почти покойницкую кровать (когда мне делали переливание крови, засовывали в нос какую-то резиновую трубочку, кололи уколы, вставляли кишку в желудок, а меня рвало, и пришло чувство бессилия – пусть делают что хотят, я же должен терпеть: таков механизм русской психеи), подумал: хорошо, что я успел построить квартиру для жены и дочки, что сумели мы выбраться из коммуналки, что без меня бы они это не сделали, значит, что-то хорошее после меня останется. Понимаете, не тексты останутся, как я думал раньше, а сносная жизнь близких мне людей. На последних весах это оказалось важнее всего.
А потом пошли наблюдения, размышления. Думал примерно так: «Зачем лечат тело, чинят его всякие врачи? Это как временная заплатка на порвавшихся брюках или новая подошва у разбитых ботинок. Ведь человек все равно умирает, умрет. Человека можно назвать – временно живущий. Мы можем только гадать о вечности». Но испугался и вечности пока не захотел. И вернулся в палату.
Палатный врач
Палатный – это не платный. Платный отчасти от тебя зависит, от палатного зависишь ты. Существует много типов врачей. В конечном счете, хоть мы об этом начинаем думать под старость, наши жизнь и здоровье зависят от врачей не меньше, чем от начальников и секретных органов. О том, что все мы в руке Божьей, мы давно уже не думаем, слишком долго, почти три поколения, привыкли в лагерях и бараках без Него обходиться, когда было ясно, кто Хозяин над жизнью и смертью. Зависим мы не от духа, а от власти. Врач – это тоже власть. Чеховский домашний доктор, о котором столько мечтал Солженицын, – фигура навсегда исчезнувшая? Да и был ли он? Ионыч, что ли?
Врачи ходят под Богом, а мы под врачами. Наша жизнь и смерть в их руках. И мое существование было в их руках. Но… Проклятое «но».
Кто хотел моей смерти? Почему вдруг в обычной городской больнице мне пришлось бороться за жизнь? С чего бы это? Может быть, сила вещей?
Я на врачей нагляделся и многим из них жизнью обязан. Я вообще выжил случайно. Как только родился, сразу заполучил послеродовой сепсис, то есть тотальное заражение крови. Было это в апреле 45 года; сепсисом заболели тогда все новорожденные того N-ского роддома, подозревали, разумеется, вредительство. Время такое. Но я выжил, причем лишь я и выжил. Мама разрешила женщине-врачу сделать мне укол пенициллина, нового тогда средства, только что из армии перекочевавшего на гражданку. Было еще и переливание крови, и вливание плазмы, но это многим делали, а от пенициллина остальные мамашки отказались; испугавшись иностранного названия лекарства, опасались дальнейшего вредительства. Потом в 25 лет был аппендицит, когда чуть не зарезали, месяц провалялся, второй раз вскрывали. И еще плевропневмония, и еще дифтерит, и еще, и еще, и все жив.
Ну так вот – платный и палатный. Платный, изображавший из себя европейца, искушенного в новейших методах лечения, насоветовал мне натощак принимать по полтаблетки аспирина, предохраняя от возможного инсульта, чтоб кровь не густела. Что я и проделывал месяца два, пока не попал с желудочным кровотечением в больницу. Тут-то и появился палатный.
Больные называли его «ненормальный», «псих» или «А. А.», что значило не детское восклицание о желании сходить «по большому», а его имя – Анатолий Александрович. Но тон у всех был отнюдь не пренебрежительный. Меня привезли из реанимации в палату уже после обеда, когда он ушел раньше обычного домой. Про него говорили без конца, сообщая, что будет орать, грозиться, что строгий, а так мужик хороший и врач тоже. И я представил себе образ сурового, строгого, но блестящего хирурга, этакий типичный портрет из советской литературы.
Над моей головой на бледно-синей, с пролысинами и пятнами стене были наклеены картинки: получился своего рода иконостас из вырезанных из журналов цветных репродукций икон. Там были четыре суровых евангелиста, Спас Нерукотворный, Михаил Архистратиг, икона почаевской Богородицы, пришпилена иголочками репродукция иконы «Положение во гроб» с подписью Jerusalem (на обороте), с благословением святого града Иерусалима. Наклеил их, как рассказали мне, Анатолий Александрович. Он-де верующий сильно. Да, подумал я, поводя в разные стороны глазами, вера здесь нужна. А этот, похоже, ко гробу Господню в Израиль ездил, значит, человек правил строгих.