Сомнительный друг - Страница 4
Вообще нельзя не отметить при сравнении судьбы двух поэтов резкой иронической линии, ее пересекающей… С.А. Андреевский в своем изящном этюде о поэзии Боратынского очень тонко подчеркивает «трагическую организацию» поэта. И разве это не ирония, в самом деле? С одной стороны, «трагическая организация» и счастливая судьба… С другой — у Пушкина — счастливая организация и… трагическая судьба! Всмотритесь хорошенько во внешнюю жизнь Боратынского, и вы увидите, что он имел почти все, о чем всю жизнь страстно мечтал Пушкин. Пушкин, как и всякий простой смертный писатель, мечтал иметь самоотверженно преданную жену и жить мирной и уединенной сельской жизнью:
Все это Боратынский имел с избытком… Пушкин ли не мечтал до отчаяния сбросить свое камергерское иго и, хотя как-нибудь, обеспечить помимо службы себя и свою семью? И то и другое Боратынскому досталось легко и просто. Наконец, верх мечтанья Пушкина было — побывать за границей. Боратынскому это счастье улыбнулось широко. В 1843 году он предпринимает продолжительное путешествие по Германии, Франции и Италии и знакомится в Париже с Сент-Бёвом, Гизо, Тьерри, Альфредом де Виньи, Жорж Занд и Ламартином… Бедный Пушкин! Трудно даже помыслить, до каких бы высот достиг его гений, побывай поэт хотя бы наполовину в условиях своего друга.
Надо полагать, что эти условия были очень недурны, если даже несмотря на свою «трагическую организацию» Боратынский пишет Путяте из Москвы: «Я теперь постоянный московский житель. Живу тихо, мирно, счастлив моей семейной жизнью». Затем из подмосковной он пишет И.В. Киреевскому: «Скажу тебе вкратце, что мы пьем чай, обедаем, ужинаем часом раньше, нежели в Москве. Вот тебе рама нашего существования. Вставь в нее прогулки, верховую езду, разговоры; вставь в нее то, чему нет имени: это общее чувство, этот итог всех наших впечатлений, который заставляет проснуться весело, гулять весело, эту благодать семейного счастья, и ты получишь довольно верное понятие о моем бытье». И, наконец, из Неаполя он сообщает своему брату: «Сладко проходит здесь жизнь наша»…
Чего же, спрашивается, недоставало этому баловню фортуны для полного счастья?..
Гм, сущего пустяка… гения Пушкина!! («Все это служит пищей гению, но вот беда: я не гений!»)
После всего вышесказанного мне остается добавить очень немного по адресу моего оппонента из «Русского архива», скрывшегося под маской «В.Б.».
Общий тон статьи производит крайне приятное впечатление своей литературной чистоплотностью, но зато ее содержание отличается досадной поверхностностью и местами почти ученической наивностью.
Началу статьи «В.Б.» предпосылает довольно парадоксальный афоризм: «критика для критики», то есть, иными словами, намекает, что только присяжные критики имеют законное право заниматься теми или иными литературными явлениями. Мне, однако, думается, что если бы «В. Б.» вооружился терпением одолеть увесистый том «Истории литературы» A.M. Скабичевского, он бы несколько изменил свое суровое мнение и отнесся снисходительнее к правам господ беллетристов — господ, стоящих по существу своему довольно-таки близко к самому источнику художественного творчества. Но «В.Б.» художественной чуткости отводит, по-видимому, последнее место, а ставит на первое чисто формальные соображения, вроде, например, обвинения меня в чересчур свободной выборке цитат. Странное, в самом деле, обвинение! Во-первых, никакая статья без ущерба для своей сущности не может быть испещрена выпиской текста материалов целиком, а, во-вторых, полагаем, нет ничего в том предосудительного, если, трактуя о «сальеревских» чертах Боратынского, я подчеркивал для себя в тексте именно эти черты, а не другие.
Между тем на следующей же странице защитник Боратынского, нимало того не замечая, сам подчеркивает эту «сальеревскую» черту, обращая усиленное внимание на известное стихотворение Боратынского «А. Н. М.»:
И внизу этого «облачного» стихотворения услужливо разъясняет, что инициалы А. Н. М. следует читать А. С. П. и что оно посвящено автором «лишь для отвода глаз» юному Андрею Николаевичу Муравьеву, а, в сущности, направлено против Пушкина. По толкованию «В.В.», во второй строфе намекается весьма прозрачно на угодничество Пушкина перед толпой, перед модой, а «тафтяные цветы», это, надо полагать, «Евгений Онегин», «Борис Годунов» и «Царь Салтан». (Стихотворение это написано в 1827 году, то есть за три года до появления «Моцарта и Сальери». И, конечно, мудрено предположить, чтобы такой недвусмысленный «отвод глаз» не бросился в глаза такому прозорливцу, как Пушкин!)
Явно недружелюбному тону, чувствуемому в некоторых прозаических и поэтических строках Боратынского, относящихся «ко второму периоду» отношений между двумя поэтами, защитник Боратынского дает довольно-таки претенциозное объяснение: Пушкин, видите ли, не оправдал высоких надежд Боратынского и, несмотря на свой гений, оказался ниже своей задачи, не дал образчика «истинно народной поэзии» (?) и т. п. Кстати же, как авторитетное подтверждение означенного взгляда бок о бок приводится характерная обмолвка Хомякова в письме к И.С. Аксакову о душе Пушкина, «якобы слишком непостоянной и слабой, слишком рано развращенной и уже никогда не находившей себе сил для возрождения».
Ох, уж эти смиренномудреные московские души, благополучно процветающие в своих сытых наследственных углах, щедро болтливые по части духовных наставлений и загадочно молчаливые в минуты вашей житейской безвыходности! Впрочем, разве не та же история повторяется в основе безвременной погибели Пушкина, «едких осуждений» кругом хоть отбавляй, ждать неоткуда настоящей, истинно христианской помощи…
Бог с ними!!
Далее защитник Боратынского утверждал, что, если бы Боратынский завидовал успеху Пушкина, «он бы попытался вступить с ним в соперничество и писал бы, как и он, драмы, романы»…
А уж будто бы он и не пытался?
Однако из писем Боратынского к Киреевскому мы знаем, что в 1831 году он написал какую-то драму, предназначенную для новорожденного «Европейца», но попытка, по-видимому, не особенно удалась, потому что он усердно просил Киреевского «напечатать ее без имени и никому ее не читать как его сочинение» (к прискорбию, «Европеец» Киреевского прекратился на второй книге, и драма Боратынского так и не увидела света).
К роману, правда, Боратынский едва только приступил («начал писать мой роман, но дело идет мешкотно»), но зато в своих поэмах, начиная с «Эды», не стесняясь, подражал Пушкину.
Добродушный Плетнев в своем разборе произведений Боратынского добродушно восклицает: «Кто бы, например, решился подражать сцене Татьяны с няней в „Евгении Онегине“ — этому перлу грации и простоты? А Боратынский решился» и т. п.
И не к чести Боратынского, добавим мы.
Далее, также не в особенную заслугу Боратынского, «В.Б.» оговаривается, что «Пушкин был в душе литератор, как и сам в этом сознается, — и именно этой черты в Боратынском не было».