Солнечное затмение (СИ) - Страница 15
Лаудвиг прибыл красавец из красавцев. Аромат буйных духов опережал его на десяток шагов. С ним же, сверкая ожерельем, притащилась очередная его подружка. И все было хорошо, и все бы было замечательно... Но вот под своды пиршества вошел какой-то оборванец одетый чуть ли не в мешковину. Парфюмерией от него несло примерно той же, что от немытого несколько декад серва. Единственная мысль, которая могла возникнуть у присутствующих, очевидна: это какой-то нищий пришел просить подаяние. Кое-кто уже принялся расстегивать кошельки. Жоанна в ужасе закрыла глаза. Король побледнел и, казалось, похолодел изнутри. Язык у обоих даже под страхом быть вырванным не повернулся бы сказать: "это наш сын". Им, впрочем, и не пришлось ничего говорить. Ситуацию окончательно загубил сам Пьер. Этот юноша, уделяя послам внимания не больше, чем резным настенным пилястрам, смотря сквозь них на побагровевшего короля, тихо, но внятно произнес:
-- Ты звал меня, отец?
Эдвур и Жоанна от стыда не знали куда спрятать глаза. В тот миг их охватило единое страстное желание: чтобы под ногами разверзся каменный пол и поглотил весь этот чудовищный спектакль вместе со зрителями. Ибо гости еще долгое время полагали, что их просто разыгрывают. Торжественный раут был омрачен уродливым излишком собственного торжества. Короля окончательно добили слова Лаудвига, среднего отпрыска со средним диагнозом ума. Тот сидел за столом вольготно, словно на троне. Тень, которая вдруг покрыла его лицо, не имела ничего общего с чувствами. Просто громила Жоэрс загородил собой свет. И Лаудвиг, правой рукой ворочая салат, а левой ощупывая под столом нежные бедра своей подружки, громко и весело произнес:
-- Ну проходи, проходи... братец! -- эхо его голоса еще долго металось под сводами зала, билось о каменные стены, как язык колокола бьется о звонкий металл.
Король никогда не чувствовал себя таким раздавленным.
Ух, и влетело тогда Пьеру... Эдвур лично засек его плетью до посинения. Даже в памяти рабов трудно было отыскать такую жестокость короля. Если бы не Жоанна, вовремя ставшая между ним и сыном, чего доброго, засек бы насмерть. Все его дерюги и вериги отправили в огонь, а самого чуть ли не под пыткой заставили одеваться в пышные королевские платья. Пьер стыдился богато украшенных одеяний, наверное, еще больше, чем нищий стыдится своего рубища. Это вдоль каких осей должны провернуться извилины в голове человека, чтобы во время общего сна тайно выкрасть из гардероба все платья его размера, порезать их на мелкие лоскутья, потом еще выйти за пределы Нанта, найти там какого-то крестьянина и стоя на коленях молить его, чтобы он отдал свои рубища взамен богатой одежды...
Впрочем, со временем к нонконформизму Пьера все привыкли. Даже король махнул на него рукой и вынес в кругу своих близких устный вердикт: "черт с ним, пусть делает что хочет!". Бывало, правда, Эдвур, изрядно охмелев, мог выкрикнуть за столом какую-нибудь нелепость. Например: "это не мой сын!". Но Жоанна тут же закрывала ему рот своей нежной красивой ладонью, взор ее становился мутным, страстным. Тогда король, любуясь собственным отражением в ее зрачках и пьянея еще более, ласково шептал: "а черт его поймет, может быть и мой...".
Надежда на то, что Пьер повзрослеет, встретит хорошую девушку и его гипертрофированная религиозность выветрится от веяний новых чувств, увы, не оправдалась. Взрослея, мальчик прилагал к духовным подвигам еще больше усердия. Величайшим деянием его личного самоотречения и не менее величайшим позором для королевской семьи являлся факт строительства нового Анвендуса. Пьер тайно сбегал из дворца и вместе с простыми чернорабочими возил кирпичи да таскал на себе бревна. Мастера, опасаясь королевского гнева, просили его оставить этот унизительный труд и вернуться к отцу. Но тот, грозя им гневом Непознаваемого, куда более страшным, вежливо посылал их от себя подальше. На стройке Пьер работал больше всех, одевался хуже всех и питался какими-то кусками засохшего хлеба, словно где-то их украл. Даже крестьянские дети в открытую смеялись над ним и дразнили всеразличными кличками: "шут с короной на заднице, Его Чумазое Величество, принц-оборванец, наследник королевской помойки...". А за глаза придумывали прозвища и похлеще. Бывало, идет Пьер на работу в грязной сермяге, вываливает навстречу крестьянская детвора и, смеясь, начинает кланяться ему в ноги: "о, Ваше Чумазое Величество, не будьте несправедливы к рабам своим, киньте нам милостыню! Хотя бы кусок грязи...". На подобные выходки Пьер реагировал молча. И в том молчании не было ни презрения, ни обиды, ни даже равнодушия -- лишь отрешенная от всего земного пустота. А звонкий хохот крестьянской детворы звучал в его ушах как бессмысленный перезвон этого полуреального, по сути своей вздорного мира. Он обычно говорил себе: "несчастные создания! они совершенно не задумываются о своих грехах, что ожидает их в Настоящем Мире?".
Однажды свидетелем такой интермедии случайно стал Лаудвиг. Он хоть и сам пренебрежительно относился к своего младшому братцу, но обида за честь королевской династии даже сквозь хмельную голову ранила сердце. Он тут же доложил обо всем увиденном отцу. Король взревел от бешенства. Немедленно были посланы слуги, которые схватили шестерых люмпенских недоросткови приволокли их во дворец. То были пятеро мальчиков и одна рыжеволосая девочка. Эдвур, прежде чем их казнить, снизошел лишь до единственной фразы в их адрес: "вы, негодники, посмели глумиться над моим больным сыном". После этого король резко развернулся и ушел, отдав приказ Жоэрсу распять всех шестерых вниз головами, и убедив заодно епископа Нельтона, что хулители прозрачной крови хуже солнцепоклонников.
Каким-то образом сам Пьер узнал обо всей этой заварухе, прибежал к отцу и со слезами на глазах стал просить его о пощаде невинных детей. Он готов был вытерпеть сколько угодно ударов розгой, лишь бы по его вине не пострадали другие люди. И Эдвур проявил благоразумие -- настолько, насколько вообще может быть благоразумным железный беспощадный монарх его положения. Он ласково посмотрел на сына, на его провонявшуюся сермягу и выдвинул ультиматум: либо Пьер возвращается к нормальной жизни и никогда больше не опозорит себя такой одеждой, либо дети умрут, причем, по его вине...
В жизни юного подвижника это был мучительнейший выбор. Целую декаду он ходил хмурым как предвечная Тьма. Лицо бедняги окаменело от задумчивости. На лбу даже прорезались старческие морщины. Да, он принял решение, из-за которого вмиг постарел на целую эпоху. Вернее, он не принимал никакого решения. Он просто молча развернулся и пошел месить раствор.
Все шестеро детей тотчас были распяты. Их хрупкие, неокрепшие тела повисли между небом и землей. Черный мир перевернулся в их глазах. Ибо ноги, плененные гвоздями, упирались в твердые небеса, а по рукам в мутную из-за обильных слез бездну капала их горячая кровь. Они плакали, кричали, до последнего мгновения надеялись на чье-то милосердие, и до последнего вздоха не могли понять, за что с ними поступили так жестоко.
Пьер не видел эту казнь. Совсем раздавленный он воротил в большом корыте лишенный цвета и смысла раствор для скрепления кирпичей. Его пожизненная болезнь, ипохондрия, образовала в его душе такую беспросветную пустоту, что целую декаду он напоминал покойника. Ни с кем не разговаривал и почти ничего не ел. "Эти несчастные, -- думал он, -- будут еще благодарны мне за все случившееся. Ибо страдания очистили их от многих грехов. В Настоящем Мире их ждет награда. Несомненно, их ждет награда...".
Столь незатейливая теософская экзегетика действовала на Пьера успокаивающе. И эти ядовито-слащавые помыслы -- они-то и спасли его от крайней грани отчаяния. А безжизненные тела крестьянских детей еще долго зияли во вселенской пустоте какими-то посмертными символами. И падающие капли крови, казалось, отсчитывали время. Только теперь капли уже были холодными, да текущее вместе с ними время тоже остыло, слегка заледенело и кое для кого остановилось навеки...