Солнце сияло - Страница 14
– Пойдем, – позвала она, вслепую ставя чашку с кофе на стол.
И повлекла меня с кухни, ведя за собой, словно на поводу.
В этой квартире было достаточно комнат, чтобы материализовать действием глагол «спать» в любых смыслах, не мешая друг другу.
Кофточка, блузка, «молния», пуговицы, юбка, крючки, скользкая паутина колготок – все было содрано, расстегнуто, брошено на пол, сейчас сравнишь, сейчас сравнишь, жег мне ухо влажный горячий шепот, и вот я, весь еще в Ирином мыле, окунулся в пену новой купальни.
Чтобы вынырнуть оттуда лишь час спустя.
Ира за прошедший час могла проснуться, встать и пойти искать меня, – этого не произошло.
Я переуступил ее сестру все тому же Морфею и все в том же халате бордового атласа, подпоясавшись витым кушаком с театральными кистями, выволок себя в холл. Горевший здесь свет напоминал о моменте, когда во входной двери объявился ключ и затем она растворилась. Я подтащил себя к большому, в старинной коричневой раме зеркалу и, приблизившись к нему лицом, вгляделся в себя. Что же, я не увидел на своем лице никакой радости жизни. Наоборот, это было лицо человека, основательно влипшего в историю. Очень поганую историю.
Я погасил свет и медленно, поймав себя на том, что стараюсь еще и бесшумно, прошел к комнате, в которой провел ночь. Петли молчали, как партизаны на допросе у немцев, дверь открылась без звука. Ира спала на краю кровати, выставив из-под одеяла ногу и отбросив в сторону руку. Она как бы ждала меня, оставляя мне место и распахнувшись для объятия. Я постоял над нею – и почувствовал, что лечь к ней, как только что собирался, – не по моим силам.
По-прежнему, теперь уже осознанно, стараясь не производить ни малейшего шума, я собрал свою раскиданную по всей комнате одежду, глянул мельком на пребывающую в невидимых объятиях Морфея Иру еще раз, и партизанская дверь выпустила меня обратно в холл. На кухне я взял со стола свою чашку и одним махом влил в себя весь оставшийся в ней кофе. Рядом стояла еще одна чашка – Ириной сестры. Не отдавая себе отчета – зачем, я взял и ее, покрутил в руке, затем прошел к раковине и выплеснул содержимое чашки туда. Много бы я сейчас дал, чтобы изъять из своей жизни этот последний час. Обладание одной сестрой стоило мне двух недель измучившей меня непрерывной осады – с билетами в консерваторию, в театр и всякие мелкие забегаловки, а как результат – похеренной до неизвестных времен мечты об отставке с поста ночного купца в киоске; обладание второй сестрой отняло у меня восторг покорения первой.
На улице, когда я спустился во двор, был уже не рассвет, а настоящее утро. И – чего я не знал, не выглядывая в окно, – лежал на земле первый снег. Плотной, хрустящей под ногой порошей – такой невинно белой, что мне показалось, сейчас у меня заломит зубы.
Я крутил по арбатским улочкам, выбираясь к своему пристанищу в бывшем борделе при гостинице «Прага» – и скверно же мне было! Хоть расколи себе башку о фонарный столб. Я нагибался, нагребал с асфальта полную пригоршню крупитчатого сухого снега, мял в ладонях, вылепливал снежок и кидал его в этот фонарный столб. Руки замерзли, красно вспухли, а я все нагибался, лепил, кидал, – и все мне было мало, кидал и кидал. Черт побери, но мне даже осталось неизвестным имя этой Ириной сестры!
Глава четвертая
Надо бы уточнить одну вещь. Когда я сказал Ловцу про эту гёрл, на которую он так запал, что Вишневская, Архипо-ва и Кабалье со всеми их прошлыми достижениями рядом с ней отдыхают, я не то чтобы лгал, я понтярил. Стебался, если точнее. У Ловца текли слюни на подбородок, а я наслаждался его видом. Упивался властью над ним. Вот одно мое слово – и он направляет свои деньги в русло, которое до того было сухим, орошает земли, которые прежде не плодоносили.
А лгать ради выгоды, ради сохранения лица, чтобы избежать неприятностей – лгать так я совершенно не приспособлен. Той ранней зимой незадолго до наступления 1993 года я убедился в этом лишний раз.
– О, очень кстати! Очень кстати! – бурно, даже подпрыгивая на стуле, замахала мне рукой со своего места секретарша руководителя программы, когда я заглянул в приемную, чтобы посмотреть, кто здесь обретается, нет ли кого, кто бы мне был нужен. – Тебя Терентьев разыскивал! Просил, как ты появишься, – к нему.
– К Терентьеву? – переступая порог, удивился я.
Терентьев и был начальником секретарши, руководителем программы. За все время, что толокся в Стакане, я видел его три или четыре раза, и то мельком, на ходу, поздоровался – и все.
– К Терентьеву, к Терентьеву, – подтвердила секретарша, продолжая призывно махать рукой.
В груди у меня заныло от приятного возбуждения. Что ж, когда-то это должно было случиться, – я не сомневался. Рано или поздно Терентьев просто обязан был заинтересоваться мной. У меня, случалось, выходило в эфир по два сюжета в неделю – сколько не у каждого штатника. Уж что-что, а сложа руки я не сидел. Я пахал, я рыл – как какой-нибудь трактор или экскаватор.
Мне пришлось ждать в приемной после того, как секретарша сообщила Терентьеву по внутренней связи, что я тут, в готовности, не более двух минут. Дверь терентьевского кабинета распахнулась, оттуда, вся пылая, с невидящими глазами выскочила одна из выпускающих редакторш, налетела на меня, отскочила – казалось, весьма удивившись, что не удалось пройти сквозь мою персону, как через пустое место, – постояла, таращась на меня, в недоумении и хлопнула себя по лбу:
– А, да! Просил тебя зайти. Заходи.
Сказать откровенно, такой ее вид мне не понравился. Там, в груди, где ныло от приятного возбуждения, я ощутил укол тревоги. Апочему, собственно, Терентьев должен был призвать меня для беседы, содержание которой обещало мне праздник?
Он сидел в кресле за столом у дальней стены и, пока я двигался к нему вдоль стола для совещаний с приткнутыми к тому стульями, смотрел на меня тусклым, как запорошенное пылью зеркало, ничего не выражающим взглядом. Ни о чем нельзя было догадаться по этому пыльному взгляду – что там у него внутри, с чем он меня ждет. Смотрел – и ждал, когда я доберусь до него. А вид у него был – будто он держит на плечах пирамиду Хеопса, изнемог под ее тяжестью – и не может сбросить. Я знал, что Терентьеву сорок с небольшим, ну где-то около сорока пяти, но мне тогда, когда шел вдоль стола, показалось – ему не меньше, чем Мафусаилу на закате дней.
– Здравствуйте, – сказал я, останавливаясь у его стола – с видом самой неудержимой радости предстать пред его очами.
Он не ответил мне. Только слегка шевельнул головой сверху вниз и издал звук, означавший, должно быть, подтверждение, что слышал мое приветствие.
Я стоял, продолжая демонстрировать собой неудержимую радость, а он безмолвно смотрел на меня своим взглядом запыленного зеркала, и тут мне стало бесповоротно ясно, что ничего хорошего ждать от встречи не приходится.
– Садитесь, – по прошествии, пожалуй, целой минуты шевельнул Терентьев бровями, указывая мне на стул около стола для совещаний.
Свисток раздался, поезд пошел. Я ощутил в себе веселую легкость пузырька углекислого газа, вскипающего в откупоренном шампанском. Так у меня всегда бывало ввиду грозящей опасности.
– Сажусь! – вместо положенного «благодарю» с бравостью сказал я, выдергивая забитый под столешницу стул и, скрежеща ножками, устраиваясь на нем.
Лицо Терентьева исполнилось живого чувства. Я с удовольствием видел, что производимый мной скрежет доставляет ему страдание. Наконец я затих, вновь устремив на него брызжущий счастьем состоявшейся аудиенции взгляд, и он, по второму разу выдержав долгую паузу, спросил:
– Как вы у нас вообще оказались?
Вопрос его, с ясностью, не оставляющей никаких сомнений, подтвердил, что разговор, ожидающий меня, ничуть не лучше того, что имела здесь встретившаяся мне в дверях кабинета выпускающая редакторша.
– Как? – переспросил я. – Ну как… Пришел, снял сюжет. Про пчеловода. Потом другой. Потом третий.