Сочинения. Том 2 - Страница 113
Цель наблюдения, сказали мы, есть истина, а душа действия — доброта. Прибавим, что совершенное слияние той и другой есть изящное или поэзия (здесь беру я поэзию не как науку, но как идею), неотъемлемым качеством которой должно быть изобретение. Поэзия, объемля всю природу, не подражает ей, но только ее средствами облекает идеалы своего оригинального, творческого духа. Покорная общему закону естества — движению, она, как необозримый поток, катится вдаль между берегами того, что есть и чего быть не может; создает свой условный мир, свое образцовое человечество, и каждый шаг к собственному усовершению открывает ей новый горизонт идеального совершенства. Требуя только возможного, она является во всех видимых образах, но преимуществен-
но в совершеннейшем выражении мыслей — в словесности. Но там, где нет творчества, — нет поэзии, и вот почему науки описательные, точные, и вообще всякое подражание природе и произведениям людей даже случайной добродетели не входят в очаровательный круг прекрасного, потому что в них нет или доброты в истине, или истины в доброте. Например, в летописи заключается истина, но она не оживлена нравоучительными уроками доблести. Картины Теньера верны, но без всякого благородства. Подражание мяуканью может быть весьма точно, но какая цель его? Храбрость для защиты отечества — добродетель, но храбрость в разбойнике — злодейство. Самоотвержение Дон-Кишота привлекательно, но зато дурное применение оного к действиям смешно и вредно. Благодеяние из корыстных видов — близорукая доброта, которая обращается во вред многим и принадлежит к сему же разряду.
Мало-помалу туман, скрывающий границу между классическим и романтическим, рассеивается. Эстетики определят качества того и другого рода. В самой России, правда, немногие, но зато истинно просвещенные люди выхаживают права гражданства милому гостю романтизму. Считаю нелишним и я изложить здесь новейшие о том понятия, как отразились они в уме моем сквозь призму философии.
Письма*
1. П. А. Вяземскому
С.-Петербург, <1-18 января 1824 г.>
Любезнейший, добрейший и почтеннейший из князей, князь Петр Андреевич, я приношу к Вам свою повинную голову за свое долгое молчание; но не обвиняйте меня в неблагодарности, а скорей припишите это моему скучно-ветреному праву и лености, которая в беспрестанной ссоре с приличиями света и с желаниями сердца. Хоть для своих, если не для святых святок, простите ленивцу, чтоб я мог по-прежнему болтать перед Вами всякие пустяки, не боясь оговорки.
Скажите по совести, князь, ваше мнение о «Полярной» нынешнего года, — чей же суд может быть полезнее, как не Ваш, и я очень любопытен ведать его. Что касается до здешнего, света, то мнения о ней многосторонни. Дамы (как я и предполагал) не столь хвалят новую, потому что проза в ней не в их вкусе. Напротив, г-да мужчины прилепляются к прозаической части и говорят, что она дельнее прошлогодней. Прошу теперь отделить истину от причин, заставляющих так говорить, и потом еще вычесть из суммы авторское самолюбие, которое дробями замешается всюду! Правду сказать, критика и без проса берется за это дело, но пружины тем не менее видны и мелочная зависть шипит изо всех углов. Даже, поверите ли, что те люди, которых мы считали беспристрастнейшими в свете, завидуют успеху (т. е. я разумею: расходу) «Звезды» и хотят ее зубами стянуть с светского горизонта; но мы смеемся, а она продается. Сказывают, туча рецензий готова рассыпаться на меня за обозрение и в Москве и в Литере, но я буду отвечать только на дельные, на глупости же — молчать: у меня нет мелких для убогих умом. Цензура в этот раз натешилась над нами и над Вами, как Вы и видели по непомещенным пьесам. Из Пушкина запрещено 4 пьесы, из других — несть числа, зато сам князь Глаголь доволен невинностию новорожденной; в этот раз, однако ж, хоть мы не поместили виршей Хвостова, зато уступили приличиям, местами напускали ряпушки в стерляжий садок свой.[197] Так прокрался туда бессмысленный Родзянка и добрый, но хромающий и стихами Норов, Влад. Измайлов с баснею, которая, конечно, не попадет в историю, и еще кой-кто из заштатных стихотворцев. Поблагодарите почтеннейшего Ивана Ивановича за его басенки, они всем очень нравятся и вообще они так хороши, что многим безымянность автора прозрачна, и мой башмак тебе не в пору служит лозунгом соединения. Ваш молоток и гвоздь оборотился уже пословицей, хотя и не давным-давно, по крайней мере надолго, покуда существуют молотки; но как дело уже в шляпе, то я, право, тоскуя все об одном и давая волю рукам, боюсь Вам наскучить и потому обращаюсь к другому.
Денис Васильевич не смиловался, и ничем чего не прислал нам, а его слог-сабля загорелся лучом, вонзенный в «Звездочку». Не теряю надежды наперед, потому что он любил быть всегда впереди. Обрадуйте, однако ж, партизана Тацита тем, что Александр Муханов достал весь журнал Фиоллиской кампании да еще кой-какие любопытные вещи и теперь их переписывает. Я слышал, что Вы и Денис Васильевич участвуете в периодическом издании вроде альманаха… Уведомьте, какого рода, когда оно будет, и наперед желаю всевозможного успеха; надобно не-много растатарить Москву и снова перевести в нее метрополию вкуса и словесности. Жуковского видел утром у выхода, он здоров, и пудра стала его стихия; мне Ваша кузина Карамзина сказывала, что Вы собираетесь сюда — пожалуйте соберитесь, князь, да уж не на чашку мороженого, а на месяца два на побывку — Вы найдете, что не один я Вас люблю много и премного. Если меня что-нибудь здесь взбесит, то я кинусь отдохнуть душою к Вам в белокаменную, и тогда я лично выскажу многое.
Весь Ваш
Алекс. Бестужев.
P. S. Veullez bien, mon prince, de faire mes hommages a m-me Votre epouse.[198]
2. П. А. Вяземскому
С.-Петербург, 28 генваря 1824 г.
Письмо Ваше, почтеннейший Петр Андреевич, получил я сегодня и отвечаю на него немедленно. Благодарю за откровенность в суждении о «Полярной»; в нем на три четверти я совершенно согласен, в остальном отбился от мнения Вашего, вероятно оттого, что смотрел с другой точки, — переберем это по порядку Вашего письма, которое теперь перед глазами и, конечно, всегда останется в памяти. За лепетанье нашей поэзии я, конечно, ни перед богом, ни перед добрыми людьми не виноват — это бумажные цветки вымученной фантазии, это китайская живопись, в которой хороши одни лишь краски. Цензура обрезала наши червонцы, а многие медали и вовсе выбросила вон — поневоле довольствуешься бряцающею медью. Зато, если в наших пьесах не было отличпых, в них (кроме родзянкиных) не было зато и вовсе дурных, и, говоря Башуцкого словами, они все, право, чистоплотны. «Послания к Людмилу» я не хвалил, о «Дер<евенском> философе» отозвался двусмысленно, тем более о его авторе. Комический дар не есть еще дар к комедии; впрочем, вы угадываете, не читав его. В «Лукавине» я виноват без всякого лукавства. Писарева стоило бы отделать путем за его шашпи: переводит пьесу с скверного французского перевода, выпускает лучшие сцены и смеет еще «Школу злословия» выдать за свое сочиненье! Это чересчур по-гостинодворски. За немца моего немного заступлюсь, ибо знаю и чувствую в природе человеческой подобные страсти, а писал это по внушению сердца и не в подражание Шиллеру, след<ственно>, оно не могло меня увлечь вне природы — век, мною взятый, представлял тому тысячные примеры, и я могу подкрепить это историческими доводами. О брате — не судья, но в Жуковском нахожу не сцены, а декорации. Пушкин виден у нас как в обломках зеркала — он поскупился на сей раз; однако ж ода Баратынского, князь, на счастие, право, стоит взгляда; даже Дельвиг оперился в полярное путешествие, и, конечно, редкие из альманахов французских были так богаты хорошенькими безделицами, как наш, хотя я согласен, что они бесцветны перед взором ума.