Сочинения русского периода. Стихотворения и поэмы. Том 1 - Страница 3
К этому времени кочевой жизни Гомолицких приходил, казалось, конец – в поисках большей стабильности быта они обосновались в Остроге. Тихий захолустный город продолжал жить своей собственной жизнью предреволюционного, николаевского времени, не нарушаемой даже подъемом энтузиазма, вызванного у обывателей революционными новостями. Сергей Рафальский, бывший на несколько лет старше Гомолицкого, вспоминал о появлении в те дни новой молодежной организации – ОСУ-ВУЗа – Острожского Союза Учащихся Высших Учебных Заведений, о возникновении клуба при нем, о первой выставке местных художников, о концертно-танцевальном и драматическом кружке, где поставлены были пьесы Островского и Фонвизина. Как сообщает Рафальский, ОСУВУЗ издал даже свой литературно-художественный журнал Богема (вышел один лишь номер): «Он был на уровне более высоком, чем “выставка”, и откровенно декадентствовал, что весьма увлекало часть молодежи»[29]. Насколько точно это указание, не известно, поскольку обнаружить острожский журнал под таким названием, несмотря на поиски в разных странах, не удалось. Зато сохранилась другая книга: Молодые силы. Альманах Клуба Учащейся молодежи, в редакционной комиссии которой были два лица – С. Рафальский и М. Гаськевич[30]. Вышла книга летом 1917 г. и состоит целиком из анонимных и псевдонимных публикаций. Единственным исключением является стихотворение «У подножия» гимназиста П. Юрьева, впоследствии поэта и журналиста, приобретшего известность под псевдонимом Семен Витязевский.
В этом маленьком городке на Волыни сомкнулись вековые традиции нескольких культур, и каждый камень, казалось, рассказывал о 800-летней истории края. Упомянутый впервые в летописи под 1100 годом, Острог гордился тем, что при князе Константине Острожском стал крупнейшим центром европейской образованности, средоточием философской и богословской мысли[31]. Он был тогда главным оплотом православия в Литовской Руси. Прибывший сюда из Львова Иван Федоров, при щедрой поддержке князя Константина и в его замке, основал в 1578-79 г. свою последнюю типографию, где, в частности, в 1580-81 г. вышла знаменитая Острожская Библия – первая полная восточнославянская Библия[32]. В 1602 г. в городе появился Гришка Отрепьев, в 1605 г. взошедший на московский престол, а в 1606 г. низвергнутый и убитый. Сгущенное, осязаемое присутствие прошлого заставляло проецировать разворачивающуюся государственную «смуту» на трагические события ушедших веков, искать ей аналогии в них. Явственно проступала, под крылом вечности, эфемерность политических настроений и образований, изменчивость форм политического существования. Но и по-новому – по сравнению со столичными петербургскими воспоминаниями детства – проявлялась судьба и природа русской культуры, получая иную окраску в «захолустье», во-первых, и в «пограничье» (как во временном, так и в пространственном срезе), во-вторых.
Великороссов в начале ХХ в. в Остроге, да и в других близлежавших городах, было сравнительно немного, но русская культура находила отклик со стороны еврейского населения, в ту пору тяготевшего к ней сильнее, чем к культуре польской или украинской. Край был «чертой оседлости»; по переписи 1921 года в Остроге, насчитывавшем 12.975 жителей, было 7.991 евреев (61,6 %), в Ровно – из 30.483 – 21.702 евреев, в Луцке из 22.157 – 14.860[33]. Еврейская община существовала тут с первой половины XV века и стала крупным культурным центром еврейской культуры, создав из Острога «Волынский Иерусалим». В руках жителей-евреев сосредоточены были торговля и ремесла[34]; интеллигенция была представлена большим числом врачей, адвокатов, учителей и инженеров. Типография Ц. Шейнеберга выпускала книги и газету (на языке идиш)[35].
Гомолицкий, как он сам говорил, начал писать стихи более или менее регулярно в возрасте 12 лет – то есть в 1915-16 году в Петербурге, но один из приливов того поэтического «наводнения» пришелся на первые месяцы «оседлой» жизни на Волыни в 1918 году. Судить об этом мы можем по первой выпущенной им книжке, вышедшей в Остроге летом 1918 года, когда автору не исполнилось еще и 15 лет. Название ее отличалось нарочитой безыскусностью, а также не вполне соответствующей возрасту новичка почтительностью: «Стихотворения Льва Николаевича Гомолицкого. 1916–1918. Книга первая». Хотя подзаголовок давал понять, что продолжение не заставит себя ждать, оно так и не последовало. Более того – ни сборник в целом, ни отдельные составляющие его произведения не получили у Гомолицкого впоследствии не только какого-либо развития, но и малейшего отзвука. Ни мотивы его, ни стилистические черты больше в его творчестве не появлялись. На протяжении всего «русского» двадцатилетия он не был ни разу упомянут ни в публичных высказываниях Гомолицкого, ни в частной переписке. Как бы из стыда автор наложил полное табу на свой дебют в печати. Но это и придает книжке серьезную историко-документальную ценность. Если бы не было дальнейшего творческого пути Гомолицкого в русской литературе, во всей его сложности и со всеми его резкими зигзагами, – книжка не заслуживала бы ни малейшего внимания, не выделяясь на фоне ученических, графоманских стихотворных упражнений, печатавшихся в те годы. Интерес представляют не имманентные ее качества сами по себе, а то обстоятельство, что эти черты впоследствии бесследно исчезают из творческого мира автора.
Удивляет, во-первых, присутствие большого числа стихотворных переложений и реминисценций: из Гёте, Гейне, Уланда, Шевченко, «Волшебного рога мальчика», – и вообще предпочтение «иноземности» в выборе сюжетов и имен действующих лиц. С этим связаны и экзотические «балладные» темы, приуроченные к западному средневековью, древней Руси, среднеазиатскому эпосу. С одной стороны, это указывает на «несамостоятельность», «книжность», зависимость от образца при облюбовывании темы; с другой – на непреодолимое желание «посоревноваться» с источником, магическое его действие на подростка, не способного сопротивляться рождающейся собственной стихотворной версии прочитанного. При поразительном эклектизме (отражающем незаурядную по широте для подростка начитанность), не сложившемся еще стилистическом вкусе и отсутствии собственного лица, сборник тем не менее позволяет выдвинуть предположение о том периоде русской поэзии, к которому сильнее всего тяготел и продукции которого инстинктивно подражал подросток. Это не Пушкин, но массовая эпигонская поэзия 1810-1820-х годов с ее стертыми, «гладкими» поэтическими формулами и устойчивыми, штампованными тропами. Кажется, Лев Гомолицкий тогда даже не подозревал, как сметена она была Пушкиным, Баратынским, Тютчевым, зрелым Лермонтовым. Из истории русской поэзии для него совершенно выпадает не только модернизм (от «декадентов» 1890-х годов до Блока, не говоря уже об «акмеистах» или «футуристах»), но и архаистическая линия, с XVIII столетия начиная. А по отношению к середине XIX века – нет никаких симптомов знакомства с Некрасовым, с одной стороны, и Фетом, с другой.
Но замечательно, что при этом книга в целом вовсе не кажется сплошь монотонной. Напротив, ни один из позднейших сборников Гомолицкого (рукописных или опубликованных) не являет столь пестрого разнообразия попыток воспроизведения историко-культурного «местного колорита» (couleur local), как здесь. Разнообразие историко-этнографического материала в руках подростка изумляет – здесь и германский фольклор, преломленный сквозь немецкую романтическую традицию, и летописно-древнерусский стиль, и попытки передачи «восточного» («сартского») мышления – при том, что юный поэт последовательно пробует нащупать адекватные лексико-стилистические средства для передачи таких особенностей. За всеми этими экспериментами, или масками, оказываются совершенно неуловимыми непосредственно-личные черты автора. В сборнике скорее упражнения и эксперименты, чем лирические излияния, даже в том случае («роман в стихах»!)[36], где можно заподозрить отражение каких-то действительных или воображаемых происшествий в жизни самого автора. Наличие «диалога» и «ролевых реплик» в стихотворениях – еще одно проявление принципиальной «объективности», «отчужденности» избранного автором стилистического облика, «не-лирического» характера его поэтических увлечений. Другая специфическая черта сборника – чрезвычайно широкий спектр метрических форм, включая попытку «античного размера» в первом куске «Трилогии жизни», имитации «народного» размера (двухстопный пентон в «Мстиславе Смелом»), использование полиметрической композиции в длинных текстах.