Сочинения - Страница 62
Г. Беллоли, не довольствуясь успехом своей прошлогодней выставки голых и полуголых женщин, поставил одну из старых вещей — «Любовная записка». Прежде эта картина называлась «Первое любовное письмо», но г. Беллоли, вероятно, сам устыдился претендовать на то, что его картина может выразить какое-либо душевное движение! Просто сидит довольно приятная дама, с криво нарисованными глазами, и держит в руках бумажку; вот и все. Действительно здесь нет никакого «первого любовного письма».
Беру смелость посоветовать Обществу не трогать мертвых, дабы они не имели срама: я намекаю на вещицу покойного Нефа «После купанья»; лучше было бы не выставлять ее.
Иностранцы, приславшие… Ах, забыл; забыл, извините, г. Ясинский, совсем было забыл вас, автора «Братьев-Разбойников» Лермонтова. О ваших ужасных разбойниках я не скажу ничего; пусть смотрит публика и радуется. Но неужели вы, делая из книги выписку, не могли потрудиться посмотреть на обертку?
Об иностранных художниках я говорить не стану; не могу только пройти молчанием француза Девильи, приславшего нам удивительнейший и огромнейший «Набег казаков». Какие-то азиатские номады, столько же похожие на казаков, как тюркосы на французов, летят с исступленными, зверскими рожами в атаку. И что всего замечательнее, летят они на чухонских лошадях! Не верите — подите посмотрите. Какую цель могло иметь Общество, принимая подобную картину, не знаю. Разве в виде иронии? Вот, дескать, как французы мало знают нас, бедные французы! Тогда надо бы было сделать и соответственное ироническое примечание: а так, ей-богу, странно!
Есть еще на выставке несколько изображений фруктов и животных. «Виноград» г. Дюрани из Рима — так себе, но «Портрет собаки» известного академика Сверчкова, а особенно — ужасные звери г. Афанасьева обратили меня в бегство.
В отделе скульптуры можно упомянуть только о хорошеньких вещицах из бронзы г. Лансере и о мраморном бюсте г. Громова, работы Чижова. С последним (бюстом) мы знакомы по прошлогодней выставке, когда он появился еще в гипсе.
Что ж в итоге? Три хорошие картины, несколько сносных — и только. Остальное печальное донельзя. Грустная выставка, бедное Общество, питающее себя подогретыми картинами и новыми произведениями стряпни гг. Ясинских, Красовских, Самойловых и прочих…
Сегодня мы увидим знаменитую картину Семирадского «Факелы Нерона», которая уже поставлена в отдельной зале. Если хоть десятая часть похвальных о ней отзывов справедлива, то во что обратится остальная выставка в сравнении с нею.
P.S. Странным показалось нам присутствие не помеченных в каталоге выставки превосходных вещей Репина. Если он член Общества, то оно, кажется, имело время поместить в каталог его вещи, стоящие в Академии с осени; если же Репин не член, то Общество должно удалить из зала его произведения, чтобы публика, как это теперь происходит, не считала картин Репина в числе вещей, принадлежащих выставке Общества.
1877 г.
Новая картина Семирадского «Светочи христианства»
«Одних зашивали в звериные шкуры, и они погибали, пожираемые собаками; другие умирали на кресте, или их покрывали горючими веществами и, по заходе солнца, жгли вместо факелов. Нерон уступал свои сады для этого зрелища… Хотя эти люди и были виновны и заслуживали строгое наказание, но сердца все-таки открыты для жалости к ним».
Так говорит Тацит о заживо сожженных в царствование Нерона христианах.
И свет во тьме светит, и тьма не объяла его.
Эти слова вырезаны Семирадским на раме его колоссального произведения.
Когда вы входите в зал, где стоит картина, почти неприятное чувство овладевает вами: вы видите перед собою какую-то яркую, пеструю путаницу мраморов и человеческих фигур, путаницу с резкими пятнами, огненными, черными, перламутровыми, золотыми.
Только подходя ближе и делая некоторое усилие, вы можете разобрать, в чем дело. Слева пестрая народная толпа, теснящаяся на мраморном крыльце дворца, выходящем в сад. Более ста фигур в светлых и ярких одеждах, мраморы, сосуды, блестящие металлами, украшения, горящие драгоценностями, цветы, опахала, роскошные носилки цезаря, его ручной тигр. Справа цветами обвиты столбы, около которых блестит пламя жаровни и факелов, зажигаемых нагими рабами, на столбах увязанные веревками пуки соломы, куда по грудь запрятаны мученики… Сейчас зажгут эти пуки, а некоторые, сзади, уже начали гореть, разбрасывая искры.
Взгляните на эту пеструю толпу. Недостаток ли искусства художника или, быть может, его намерение — не берусь решить — сделали рассматривание отдельных фигур картины крайне утомительным. Вы видите толпу, массу, разодетую и полуобнаженную, разукрашенную тканями и золотом. Но ваше внимание скоро утомляется, когда вы начнете рассматривать отдельные фигуры; ни одна фигура, ни одна группа не выделяется резко на этом общем фоне.
Главную фигуру, цезаря Нерона, вам приходится искать глазами. Вот он, одутловатый и смуглый, пресыщенный, скучающий, для возбуждения притуплённых нервов придумавший такое утонченное зрелище, сидит в роскошном раззолоченном, инкрустированном перламутром паланкине, вместе со своею женою Поппеею. В ее лице, жирном и вялом, ничего не видно, кроме чувственности; даже на такое экстра-тонкое зрелище она смотрит апатично и тупо. Черные рабы, несущие носилки, почти не выражают своими лицами ни жалости, ни злорадства. Их черную кожу не проберешь чужим страданием, а ненависти к христианам они иметь не могут: что для них христиане?
Носилки Нерона остановились на средней площадке мраморной лестницы. От нее идут два марша. Один налево и вверх, во дворец, другой прямо к зрителю, вниз, оканчивающийся большой площадкой, на которой расположен «первый план» картины, наиболее выдающаяся и интересная ее часть. Там, вверху, за цезарем, большая давка; масса зрителей спускается по лестнице, чтобы посмотреть, как будут гореть «поджигатели Рима». Видны там и черная кожа раба, и красная полоса на белой тоге сенатора, и шлем императорского полководца, и яркие одежды, и обнаженные руки и плечи женщин. Все это смешивается в общее пятно, и пятно менее удачное из всей картины: часть лестницы, заворачивающая в глубь картины, на самый верх, с многочисленною толпою, лишена воздушной перспективы и, как говорят художники, «лезет вперед», несмотря на сравнительную туманность тонов.
А здесь, около нас, внизу, какая смесь одежд и лиц!
Какое разнообразие типов и красок! Вот собралась кучка серьезных людей: сенатор, стоящий спиною к зрителю, грек-философ с повязкою на голове, что-то ему убедительно доказывающий, и слушатели. Что говорит грек? Уж не доказывает ли он нелепость подобного препровождения времени? Нет, где ему, бедному, иметь свое собственное мнение, когда в двух шагах от него сидит сам цезарь, всегда имеющий возможность посадить на столб в соломе любого философа! Должно быть, он прославляет цезаря за его мудрую предусмотрительность и строгое правосудие. Около этой группы стоит одинокая фигура старика-сенатора. Вряд ли я ошибусь, если скажу, что это — одно из наиболее удавшихся художнику лиц. Старый, толстый, обрюзглый, с отвисшими щеками, с маленькими глазками на пошлом жирном лице, он как-то скотски равнодушно смотрит на начинающуюся казнь… Его седая развратная голова увенчана пышными и нежными белыми розами; как-то дико, нелепо видеть девственные цветы на такой голове; но они показывают, что престарелый сенатор только что перестал пить и, вероятно, сейчас же после спектакля начнет вновь (древние думали, что венки из роз предохраняют от опьянения).
Как спокойно смотрит он! Да чего ему волноваться? Можно ли чем-нибудь удивить его, видевшего Тиверия, Калигулу, Клавдия?.. Цезарь жжет христиан: до него, сенатора, очередь еще не дошла, он и пользуется временем, наслаждается жизнью, с розами на челе. А может быть, судьба и поблагоприятствует ему, и он уйдет от яда или казни и умрет «естественною» смертью от пьянства и разврата. Ближе к ним и к жертвам Рима стоит интересная, прекрасно задуманная художником пара: какой-то смуглый юноша в роскошном, ярком восточном костюме со своею подругою. Они оба, особенно он, чужие на этом буйном пиршестве разврата и бесчеловечия. Он, очевидно, не римлянин, а какой-то азиатский принц, сделавший тысячи миль, чтобы подивиться владычествующему над миром человеку и городу-царю. Что же он нашел здесь? Безумца, переходящего с трона на театральные подмостки и сжигающего заживо людей не так, как там, на южном Востоке, из «политической необходимости», а просто для потехи, — и толпу льстецов, этих римских граждан, владык всего мира, разделяющую забавы этого безумца, льстивую, презренную толпу. И вот перед ним привязанные к позорным столбам люди, которых сейчас будут жечь… Может быть, одно слово отречения освободит их; но они не отрекаются. Что ж это такое? Откуда они? И юноша задумчиво и тоскливо смотрит на факелы из живых людей; его настроение передается и его прекрасной подруге, боязливо прислонившейся к нему и сострадательно смотрящей на мучеников.