Собрание сочинений в четырех томах. 2 том - Страница 5
Что же происходило там, за этими широкими окнами? Ему вдруг захотелось броситься к окну, вышибить стекла, схватить и потрясти раму. Ну! Что там? А?
Он нервничал и злился. Он досадовал на себя за то, что не может разобраться, понять, что происходит у него в округе, в стране, в мире. Он искал и находил себе тысячу оправданий, но они не успокаивали его. В конечном счете он не виноват, что живет скверной, небритой, бестолковой жизнью, вечно в работе, в сутолоке, в суете. Подумать некогда, почитать не успеваешь. Ворох газет пылится на диване дома.
— Как я живу? — громко спросил он себя и почесал небритую щеку. Вопрос, родившийся впервые у постели умирающего Семчика, снова стоял перед ним во весь рост. — Как я живу? Зачем?
В его возрасте человека называют юношей. «Молодой человек! — говорят ему желчные старики в трамвае и обиженно оттопыривают нижнюю губу. — Молодой человек, потрудитесь-ка уступить место». Девушки краснеют при его появлении. Никто еще не знает его отчества. В газетных статьях его называют уменьшительным именем. Все подозревают в нем футболиста и удивляются, если он не бегает на лыжах.
В этом возрасте любят, мучаются, мечтают. Весной — о девушках, летом — о дорожной котомке, осенью — о командировке в вуз и призыве в армию.
В этом возрасте спать ложатся поздно, бродят, обняв за плечи девушек, разговаривают смеясь и вполголоса. Жизнь кажется легкой, розовой, она расстилается как дорога — все вверх, вверх, вверх.
Алексей Гайдаш был юношей. Ему шел двадцать второй год. Девушки краснели при его появлении, в газетных статьях его еще называли Алешей.
Но ему казалось, что он прожил другую, трудную жизнь. Он чувствовал себя усталым и старым. Века стояли за его спиной. Да и был ли он когда-нибудь молодым?
Любил ли он когда-нибудь девушек? Да, но тоже не так, как следует юноше. Насколько он вспоминает сейчас, он никогда ни одной из них не говорил о любви. Он не бродил с ними по улицам, не целовался у ворот. Он говорил им небрежно:
— Приходи сегодня вечерком.
И они приходили, робкие, покорные, согласные на все. Они мастерили ему чай, резали хлеб, колбасу, вероятно, они все-таки любили его.
Он относился к ним небрежно-снисходительно. И в этой небрежности были и кокетство, и ласка, и. если хотите, даже романтика: я человек деловой, и любовь у меня походная, боевая, случайная. Главное — работа.
Да, главное — работа. Разве он отдыхал? Его лицо посерело, он много курил, много работал, много заседал. Он редко бывал в парке. Попав сюда, он брел по похрустывающим дорожкам, важный, сосредоточенный. Очевидно, со стороны казалось, что он погружен в думы; комсомольцы, вероятно, шептались между собою: «Наш секретарь-то и тут свои планы планует». Но ни о чем важном он не думал. Он просто скучал, скучал, как щенок. Скучал потому, что не умел отдыхать. Потому, что разучился петь во все горло. Потому, что было неловко, несолидно идти по парку, как все, расстегнувшись, улыбаясь девушкам, болтая с парнями.
Иногда ему хотелось попросту подойти к девушке, сказать, что она ему нравится, спросить, что у нее за книжка в руках. Он подходил, девушка смущалась, он тоже смущался, на них смотрели, — или ему казалось, что на них смотрят, — он снисходительно спрашивал ее о пустяках. Она, краснея, отвечала. Неловко молчали. Потом он уходил. И опять брел один или с шумной гурьбой активистов, жадно втягивал воздух, всей грудью — раз, еще раз, — вместе с воздухом вдыхал пыль, песок хрустел на зубах, он сердито сплевывал. Нет, надо было сходить на реку. Как давно он собирался туда. И не был? В этом году не был. Некогда.
И в теннис научиться некогда. И на лыжах он не умеет ходить. Некогда. И на коньках не умеет бегать. Некогда? Нет, просто в свое время не научился, а теперь неудобно. Секретарь окружкома и вдруг пойдет по голубой ледяной дорожке, неловко ковыляя и падая на каждом шагу.
Однажды после долгого и дымного ночного заседания Алеша вдруг предложил активистам, задумчиво оглядывая их серые, усталые лица:
— А почему бы нам, друзья, не заняться спортом?
Все захохотали. Это было смешно. В окружкоме — и вдруг сокольская гимнастика. Подскок, руки на бедра, раз, два, три, четыре...
— Ну, тогда футбол или теннис? — нерешительно спросил Алеша. Он сам не был уверен, нужно ли, можно ли это?
Ему ответил агитпроп:
— Что касается меня, то я для своей головы найду занятие поинтереснее, чем стукать ее о мяч.
Больше о спорте в окружкоме не говорили. Было не до спорта, не до отдыха, не до учебы. Юности не было — была комитетская бестолочь, сутолока, суета, и Алеша любил говаривать: «Эх, не жизнь, а сплошное заседание».
Он был всегда в деле, в драке, в борьбе. По всей Украине его знали как дельного секретаря комитета.
— Деляга! — восхищенно говорили о нем в центре.
Он шумел на съездах. Был мастером комсомольских склок, блоков, съездовских коалиций. Он объединялся с днепропетровцами против харьковчан или Киева.
К ним приставала Одесса. Они проводили свой состав Цека. проваливали кандидатуры «противников», горячились, спорили. Нужно ли это было для дела? Над этим не задумывался Алексей. Борьба была его стихией. Какая борьба — все равно. Другой жизни у него не было. Но сегодня, туманным вечером, после похорон Семчика, наедине с собою в гулком пустом кабинете перед пожелтевшими фотографиями старых съездов и пленумов, Алексей вдруг признался себе:
— Откровенно, между нами, девушками, говоря. Алексей, ведь это все мышиная возня. Твоя работа, твоя борьба, твоя жизнь.
Что? Он сказал это? Вслух? Его нервы совсем развинтились. Он скрипит, как несмазанный механизм. Вот он стоит и болтает глупости перед померкшими фотографиями. Кто выдумал этот дурацкий смешной обычай развешивать на стенах фотографии давно забытых пленумов? Ах, отдохнуть бы! Выспаться! Вырваться из бумажного потока на свежий воздух, глотнуть его — какой он? Соленый, крепкий, свежий? Посмотреть, как живут люди... Подумать...
Ночью он выехал в Цека.
Ростовский ускоренный пришел в Харьков вовремя, молодцевато брякнули буфера, замерли.
Алеша выскочил из вагона и — ослеп. Луч солнца вырвался откуда-то из-за перрона, пробил стеклянную крышу и, озоруя, ударил в глаза. Красные, желтые, зеленые, синие брызги, круги, шары запрыгали перед Алешей.
Солнечные пятна рябили перрон. Железные стропила, фонари, крыши стали легкими, воздушными. Весело дрожали тени железных решеток. Солнечные зайчики прыгали по зеленым вагонам, горели на медных бляхах носильщиков, на никелированных ручках чемоданов, на портфелях. Перрон качало, линии ломались, дрожали. Сквозь решетки и стропила на перрон, как листья, падали узорные пятна света. Это был солнечный листопад, июльская утренняя кутерьма, зорька вдруг помолодевшего вокзала, изобилие света и тенен.
Странное дело, отчего Алексею стало легко и весело? Словно не было похорон, вчерашнего тяжелого вечера в пустом кабинете. Он сверил свои часы с вокзальными. Было удивительно их трогательное единодушие. Почему это так обрадовало Алешу? Он сам удивился этому. Почему он так радовался солнцу, праздничному перрону, девушке в вышитой васильками украинской сорочке, улыбнувшейся ему? Просто он хорошо выспался ночью, в поезде. Весело помахивая портфелем, он шел сквозь длинный перрон, насвистывал, дразнил портфелем собственную тень. Нечаянно толкнул кого-то, вежливо извинился... Солнечные пятна дрожали на его синем костюме, на желтых туфлях, на замке портфеля. Хотелось школьничать, прыгать, петь.
Вдруг ему показалось, что кто-то следит за ним. Он резко обернулся. Невысокий молодой человек в роговых очках и сиреневом прорезиненном плаще неотступно следовал за ним, пытаясь заглянуть ему в лицо. Алеша круто остановился.
— Вам что-нибудь нужно от меня? — спросил он в упор.
Молодой человек улыбнулся, снял роговые очки — теперь он был еще моложе.
— Вы Алексей Гайдаш? Не ошибся?
— Да. Я Гайдаш. Ну?
— Вы меня не помните? Разумеется. Не помните. Назвать себя? Вы все равно не вспомните. Не старайтесь. Ершов моя фамилия. Нет? Не вспомнили? Я так и знал. — Он весело рассмеялся. — Ведь через ваши руки нас прошло так много. Разве упомнишь всех? А я вас узнал. Сразу узнал. Но сомневался. Нет, это вы, Алексей Гайдаш. Я рад...