Собрание сочинений в четырех томах. 2 том - Страница 4
Но у Семчика не было никакого честолюбия. Куда же девать его?
Кончилось тем, что Семчика послали милиционером в Звановку. И это неожиданно пришлось ему по душе. С необычайной важностью он носил форму. К нагану он прикрепил плетеный кожаный шнурок и прицепил его на пояс: «чтобы не украли оружие», — важно объяснял он. Он был вполне доволен и гордился своим званием. Разве не вверили ему порядок и покой целого села? Разве не поручили ему бороться со старым врагом, — с кулаком и бандитом? Маленький Семчик почуял крылья за спиной. В первый раз в жизни он был на своем месте. Он обнаружил, наконец, свой талант. Никто лучше него не проникал в кулацкие махинации на селе. Он беспощадно вытряхивал зерно из кулацких ям. От него нельзя было ничего утаить. Он словно видел сквозь землю, чуял зерно.
— Здесь зерно. Здесь пахнет зерном, — говорил он, приказывая разрыть яму, и находил гниющее зерно.
Кулачье возненавидело милиционера — он гордился этим.
— Меня, вероятно, скоро убьют, — хвастливо сказал он мне, заехав как-то по делу в город. Да, он гордился, хвастался этим. Это было единственное, чем хвастался он.
Он нашел ее, бандитскую пулю, о которой думал, простаивая ночами в чоновском карауле, и его короткая, как песня, несложная жизнь вдруг наполнилась необычайным смыслом. Он жил, чтобы вот так умереть в бою. И умирает он, как жил, — просто.
Я вдруг почувствовал, что завидую умирающему Семчику. Завидую. Он умирает достойной смертью, — так и следует умирать комсомольцу. Пошли и мне судьба смерть хорошую — смерть в бою от пули врага. Я боялся умереть в постели от болезни, от сырости, от какой-нибудь простуды.
— От геморроя я умру, — вдруг пробурчал Алеша.
Я вздрогнул. Что это? Он думал о том же.
— Что останется от меня? — задумчиво продолжал Алеша. — Был, скажут, парень, жил, заседал и умер своевременно.
И первый раз за долгие годы он спросил себя, как он живет? Зачем? И ему показалось, что живет он зря, пусто, бестолково. Он гнал от себя эту мысль, но она его долго не покидала.
На другой день Семчик умер. Он умер, так и не докурив пачки «Дели», которую мы принесли ему в больницу. Открытая коробка лежала тут же, на белом больничном столике. В пепельнице стыли унылые окурки. Перед смертью он прошептал нам:
— Скажите всем, всем ребятам-комсомольцам, скажите, что умирать не страшно. Пусть не боятся... если надо будет... умирать...
Потом он стиснул мою руку и прошептал:
— Тсс! Тсс!
Он прислушивался к чему-то... И умер.
Мы решили похоронить Семчика в городе, где его знала и любила вся комсомолия. Гроб положили на линейку, и мы медленно поплелись по скверной дороге. Крестьяне Звановки молча провожали нас. Несмотря на дождь, все они были без шапок.
Я сидел рядом с гробом, охватив его руками, на ухабах мы подпрыгивали, я и мертвый Семчик вместе. Алеша верхом ехал рядом. Мы снова были втроем. Грустная серая дорога... Дождь... Туман...
Когда старик хоронит друга, он думает о смерти: скоро ли его черед? Когда молодой человек стоит над могилой товарища, он думает о жизни: правильно ли. верно ли я живу?
У постели умирающего Семчика Алексей спросил себя: «Как я живу? Зачем?» Он убежал тогда от ответа. Потом были хлопоты, похороны.
2
Вечером Алеша засел за работу. Его ждали дела, дела, бумаги. Управделами услужливо подвинул кипу папок. Между прочим, была телеграмма ИЗ ЦК ЛКСМУ. Срочно вызывали в Харьков.
«Зачем? — удивился Алеша. Ведь он был недавно. — А, делать им нечего!» — Он пожал плечами и углубился в работу.
Тревожные вести приходили из районов. Алеша чувствовал: закипает борьба. Какая, с кем? Как бороться? Стрелять, арестовывать, драться? Превратить комсомол в военный отряд, ринуться в бой?
Он встал, начал ходить по комнате. «Вот когда, Алексей, — сказал он себе, — ты должен был выдвинуть новый лозунг». Но со смущением вынужден был признаться, что, кроме сумятицы, вызванной смертью Семчика, у него сейчас ничего нет. Все, что казалось вчера ясным, понятным, простым, — сегодня вдруг треснуло и рухнуло с шумом.
Он вдруг вспомнил свой недавний провал в Белокриничной. Как не понял он, что это был тревожный сигнал? Но ведь это было до смерти Семчика. Всю свою жизнь он делил теперь на две части. Первая — большая, путаная, суматошная, — была до смерти Семчика, вторая — только начиналась сейчас.
В Белокриничной он случайно зашел на комсомольское техническое совещание. Ему встретился Павлик, и он дружески обнял его. Это была хорошая встреча — все комсомольцы видели: секретарь окружкома имеет личных друзей на заводе.
К удивлению Алеши, скромного Павлика избрали председателем. Алеша обрадовался: наши идут в гору.
Павлик был таким же, как и раньше, — нескладным угловатым парнем, с большими руками, — он не знал, куда девать их, смущенно вертел звонок.
Разговор на совещании шел о производственных делах. Алеша внимательно вслушивался, одобрительно качал головой. Вдруг он поймал себя на том, что он собственно не понимает, о чем идет речь. Начал вслушиваться еще напряженнее, мучительнее. Он разбирал слова, простые, русские. Но сущность спора — а уже поднялся спор — понять не мог. Речь шла, очевидно, о том, как наладить технологический процесс в связи с переходом на непрерывку. Это-то уловил Алексей, но больше ничего. Это не было удивительным — он имел о производстве смутное представление, — но это было обидно. Как! Он ведь сам был когда-то рабочим парнем, нарезал болты на плохом станочке, ходил в промасленной блузе. Наконец, он был секретарем самой индустриальной организации Украины, на съездах он так часто кричал о рабочем котле, говорил от имени «молодых кротов» Донбасса, употреблял в речах заводские словечки.
Это было страшно: он сидел на стуле съежившись и, тоскуя, смотрел в окно.
Вдруг секретарь райкома комсомола (подхалим, дурак, снять его надо к черту!) предложил выслушать мнение товарища Гайдаша.
Все закричали: «Просим, просим!»
Павлик смущенно топтался на месте, улыбался, спрашивал:
— Так как, дать вам слово, товарищ Гайдаш?
«Зачем он мне говорит «вы», — поморщился Алеша.
Что же он скажет им? Что он может сказать? Его слушали сухо, потом просто равнодушно, кашляли, шептались. Кое-как он кончил речь. Секретарь райкома зааплодировал. Еще кто-то. В общем, это был провал.
Алексей сел на свое место и сжался. Ему хотелось уйти, провалиться сквозь землю. Вместо этого он должен был сидеть и слушать. Слушать и — не понимать.
Кто-то закричал:
— Павлик! Скажи ты! Как ты думаешь?
И все подхватили:
— Павлик! Павлик!
И сразу стихли, когда Павлик, смущенно откашлявшись, начал говорить. Он говорил сначала тихо, путаясь в словах, потом все уверенней, громче, он рос на глазах Алеши. Удивительная ясность была в речи молодого слесаря. Завод дышал в его словах мерно и непрерывно, бесперебойно работали цехи. Гудели воздуходувки, шли хопперы[1] с рудой к домнам, катали бежали за вагонетками, сталевары стояли у печей... Это был слаженный механизм, действующий мерно, ровно и беспрерывно.
Павлику горячо аплодировали. Старик инженер, пришедший к комсомольцам в гости, тихо прошептал:
— Умница!
Алеша услышал это.
Тихонько он вышел из клуба. Побрел по улице, нервно грыз папиросу. Что он чувствовал тогда? Досаду, только досаду. Но утром он все забыл. Это было до смерти Семчика.
Теперь он переживал все это снова, но во много раз острее, больнее. Он вдруг вспомнил Глеба Кружана — секретаря горкома комсомола, которого он, Алексей, «свергал» семь лет назад. Очевидно, и Кружан метался тогда так по комнате и не понимал, за что поднялась на него вся организация, что происходит там, на заводах, в ячейках, почему он отстал, сбился, напутал...
Тогда Алексей плыл на гребне волны, юный, свежий, сильный пловец. Неужели он так сдал за эти семь лет?