Собрание сочинений в четырех томах. 2 том - Страница 125
Игнат не отвечает. Слышно, как булькает бензин в баке.
— Я хотел сказать тебе, Игнат, — робко продолжает Костик. — Вот… Мы чертовски богаты. У нас есть еще банка сгущенного молока... Единственная…
— Старику, — отрывисто бросает механик.
— Полплитки шоколаду...
— Старику.
— И галет одна пачка. Все, — он разводит руками. — Больше ничего нет.
— Галеты — тебе.
— Я? — Игнат прислушивается к бульканью бензина в баке, и его лицо чуть-чуть светлеет.
— Старику очень плохо, — снова начинает Костик. — Очень. Очень, — он вкладывает в это слово все: муку свою, и отчаяние, и страх.
Игнат хмурится.
— Он не жалуется. Он говорит — ждать. И шутит даже, и даже смеется, — продолжает Костик, — но ведь я-то вижу. Как он стонет, когда думает, что мы спим!
Игнат подымает бидон, ставит его на капот и слушает хмурясь.
— Никогда он не был так плох, — шепчет Костик. — Я ведь его... я ведь его давно знаю. Я лекции его слушал... Я к нему зачеты сдавать бегал. У него больное сердце, но сейчас... эта дорога, пурга, голод...
— Мы скоро тронемся, Костик, — говорит Игнат. — По-моему, мы теперь верно едем...
— Видишь, Игнат, — Костик подходит ближе к механику и кладет руку на бидон. — Видишь ли, он очень слаб. Я боюсь: довезем ли? Сердце... это, это, брат... Вот ты не знаешь этого...
— Магнето...
— Да. Вот я не доктор, конечно, а кажется мне, что совсем ослаб Старик. Вот я еще держусь, я молодой. Ты? Ты — буйвол. А он... Ему бы, Игнат, горячего чего-нибудь. А? Горячего молока, например. Как ты думаешь? А?
Игнат темнеет и берет бидон.
— Вот именно, горячее молоко, — убежденно шепчет Костик. — Понимаешь? Это согрело б его. А? Мы довезли бы его тогда... живым до базы. — Он заглядывает в цыганское лицо товарища, часто моргая, ищет его взгляда, но встречает холодный свинцовый блеск глаз и опускает голову.
— Не дам, — произносит Игнат и отворачивается.
— Но ведь Старик, понимаешь, наш Старик умирает! — кричит Костик, но, испуганно бросив взгляд на кузов, давится криком.
— Не дам.
Наступает долгое молчание. Игнат стоит, крепко стиснув зубы. Его лицо сейчас неприятно: остро выдается вперед тяжелая сильная челюсть, холодно блестят глаза. Костик тихо плачет.
Чуть вздрагивает челюсть Игната.
— Ты думаешь, — тихо произносит он, — ты думаешь, я люблю Старика меньше твоего?
Он смотрит на бидон, потом решительно хлопает по плечу Костика.
— Пойдем!
— Что? — вздрагивает тот.
— Пойдем к Старику. Пусть скажет. Я дам.
— Нет, нет, — пугается Костик.
Игнат пожимает плечами: «Как хочешь», — долго молчит и, наконец, произносит:
— И даже если Старик сказал бы «дать», я бы не дал. Потому что... — он запинается и говорит, глядя себе под ноги: — потому что я не только люблю Старика. Я, брат, да моя машина за его спасение отвечаем.
— Но ведь пол-литра... Всего пол-литра проклятого бензина в примус и...
— Пол-литра — это полтора километра.
— И ты из-за полутора километров... отказываешь Старику? Игнат!
Игнат берет бидон и трясет его. Звонко булькает жидкость.
— Слышишь? — спрашивает он. — Тут все. Последние капли. Мне они крови моей дороже. Сказал бы ты: дай Старику своей крови стакан, литр, ведро. Я бы глазом не моргнул — дал бы. А бензину не дам. Не дам! Слышишь? — угрожающе кричит он, но, тотчас же опомнившись, ставит бидон на бак и другим уже тоном, шепотом говорит Костику: — Я считал и пересчитывал, Костик. Слышь: бензину до базы не хватит. Сколько не хватит? Не знаю. Знаю: сколько не хватит, столько нам идти пешком.
— Неужели так скверно? — бормочет Костик.
— Я экономил, как мог, — пожимает плечами Игнат. — Я дрожал над каждой каплей.
Он подходят к мотору, кладет рук у на бидон и вопросительно смотрят на Костика.
— Ну? — глухо спрашивает он.
Костик безнадежно машет рукой.
Он слышит, как, звеня, падают в бак последние капли.
— А галеты я на три части разделю, — бормочет он. — Старику, мне и тебе.
— Друзья! Друзья! — вдруг раздается голос из машины. — Что же вы?
— Старик! — торопливо шепчет Костик, и оба бросаются на голос.
Старик стоит во весь рост в кузове и укоризненно смотрит на часы. Он высок и худ, но далеко не стар. Ему не более пятидесяти. У него ясные, детские глаза, но под ними тяжелые синие мешки. Его лицо покрыто давним загаром (обветренное лицо геолога), но сейчас оно опухло, покрылось отеками. Он болен и, вероятно, уже сам сознает это.
— Шестнадцать пятьдесят по местному — это двенадцать пятьдесят по-московски, — качает он головой. — Что же вы, товарищи хорошие? Ай-ай-ай! Вот не догляди я — и упустили бы...
Игнат поспешно ставит пустой бидон наземь и бросается к кузову. Сдирает брезент, откидывает борт. В кузове на полу там и сям брошены спальные мешки. В углу аккуратно сложены пустые бидоны, инструмент, палатки, ящики — все имущество партии. В мешках груда камней, очевидно образцы. В другом углу, ближе к стеклу кабины шофера, радиоприемник. К нему-то и бросается Игнат. Растягивается на полу, надевает наушники.
Костик подтягивает спальные мешки ближе к репродуктору. Все усаживаются. Старик поджимает под себя по-турецки ноги и нетерпеливо глядит в черную трубу. Она покрыта серебристой изморозью. Так тихо, что слышно, как тикают часы на руке Старика.
Люди молчат. Нестерпимая тишина царит в мире. Оцепенела тундра, и дальний крик полярной совы умолкает, не встретив отклика. Старик тоскливо смотрит на часы: 17.10. Он тихо вздыхает:
— Прозевали, — и смотрит на товарищей.
Вот они все здесь, на одиноком, затерянном в снегах вездеходе. Мир забыл их, молчит, и это страшнее, чем голод.
Игнат нетерпеливо возится у приемника. Меняет настройку. Он был бы рад сейчас любой станции, даже чужой. Вдруг из трубы вырывается веселый голос диктора. Все, замирая, прислушиваются.
— А теперь, — говорит труба, — послушайте пластинку «Под крышами Парижа»...
Вкрадчивые звуки вальса, как теплый дождь, падают над тундрой.
«Париж, о Париж!» — поет эхо в горах, и Игнат начинает присвистывать эху.
Костик сидит, закрыв лицо руками, съежившись. Его плечи мелко вздрагивают. Сначала кажется, что он просто раскачивается в такт вальсу... Париж, о Париж!.. Но вот уже не в такт трясутся его плечи, быстрее, быстрее, слышно, как сухо стучат зубы о зубы. Он стискивает руками голову и вдруг неестественно тонким, визгливым голосом кричит:
— Я не могу-у больше! — и опрокидывается навзничь. Его голова колотится о пол.
Старик бросается к нему.
— Костик! Что такое, милый вы мой? Да что с вами?
Крики Костика смешиваются со звуками вальса, эхо в горах покорно повторяет и то и другое.
Старик бережно приподнимает русую голову юноши, кладет ее к себе на колени и гладит теплой ладонью по волосам.
— Ну, не надо, не надо, Костик. Ох, как нехорошо!
— Я не могу... не могу... Эта музыка, когда мы погибаем... Эта музыка!
— Заткните же радио, Игнат! — кричит Старик. — К черту Париж!
Но Игнат не затыкает радио. Он круто шагает к Костику. На его лице застыла брезгливая гримаса, еще острее выдались вперед челюсти. Его кулаки сжаты, словно он собирается бить рыдающего юношу.
Он наклоняется над ним.
— Брось! — приказывает он. Его голос звучит глухо. — Брось психовать. Ну? Слышишь? Брось! Не надо. Доедем. Я тебе говорю. Выберемся. Ну?
Костик испуганно стихает. Его рыданий уже не слышно, он давится ими, и только плечи трясутся, как в лихорадке.
— Подыми голову, — командует Игнат. — Стыдно? Ну?
— Очки, — робко шепчет Костик. — Я сейчас... только очки найду. — Всхлипывая, он ползет по полу и ищет очки. Ищет долго, нарочно долго. Потом подымает голову, но старается ни на кого не смотреть. Ежится, словно ему зябко.
Игнат отворачивается и смотрит вперед, на дорогу.
— Париж, о Париж! — подпевает он, но голос его звучит сердито.
Он стоит, широко расставив ноги и засунув руки в карманы. Впереди, насколько хватает глаз, волнистая рябь тундры, — это солнце делает тундру пестрой. Дороги нет, и не к чему ее выглядывать.