Собрание сочинений в четырех томах. 2 том - Страница 124
...Проходит много часов, сколько — неизвестно: никто не смотрит на часы. Времени нет, есть ветер: и люди прислушиваются к ветру. Иногда им кажется, что шторм стихает. Они поднимают головы и чутко прислушиваются.
— Ты слышишь? — перекликаются они. — Слышишь?
Но новый порыв ветра задувает надежду, она гаснет, как искра в степи. Люди опять опрокидываются навзничь и затихают, съежившись в своих мешках. Игнат делает вид, что беспечно храпит. Костик вздыхает. В третьем мешке кто-то тихо стонет и кашляет. Откуда-то сверху беспрерывно сеется мелкий снег, падает на лицо и тает, но к этому уже привыкли.
— Это ветер... — бормочет Костик. — Он не кончится никогда. Он будет вечно. Что делать, что делать?
Он замолкает на минуту и снова бормочет, не обращаясь ни к кому:
— Что делать, что делать, черт подери!
— Ждать! — раздается резкий голос из третьего кукуля.
Костик вздрагивает и умолкает.
В тишине слышно, как стонут доски кузова. Игнат ползком подбирается к черному ящику у борта. Это маленький, простенький радиоприемник с репродуктором «Рекорд». Игнат надевает наушники, все подымают головы и жадно прислушиваются. Из трубы вырывается зловещий свист, словно радиостанции транслируют не музыку, а пургу.
— Москва, — вздыхает Костик. — Москва...
Свист репродуктора сливается с воем пурги. От этого кажется, что ветер стал еще злее, еще неистовей. Игнат сбрасывает наушники и молча залезает в кукуль.
— Ждать? — бормочет Костик. — До каких пор ждать, профессор? Пока наши скелеты занесет снегом? Когда едут на собаках, можно по крайней мере съесть собак, а мы...
— Ждать! — снова раздается голос профессора, и снова поспешно умолкает Костик.
Он долго ворочается в своей меховой клетке. Ему хочется говорить, слышать человеческие голоса. Он прислушивается к шумному дыханию товарища и произносит:
— В Москве я жил на Патриарших прудах... Вы знаете эти пруды? Белые зимой и зеленые летом. Отчего человеку не сидится на месте?
Он ждет. Никто не подхватывает беседы. С шумом хлопает надутый ветром брезент.
— Мальчиком я мечтал о парусах, — шепчет Костик. — Я хотел стать моряком, а стал геологом. Но никогда, даже в самых безумных мечтах, я не представлял себе, что буду, как крыса, подыхать в мешке, пропахшем псиной. — Он снова ждет и, не выдержав тишины, кричит: — Да скажите хоть слово, ну же!
Он с шумом переворачивается на левый бок и задевает ногой кучу минералов, сваленных у борта. Камни с грохотом катятся по полу. Слышен звон разбитого стекла.
— Бутылочка? — испуганно вскрикивает профессор. — Вы разбили...
— Нет, нет... — торопливо отвечает Костик. — Это фонарь.
— А-а! — успокаивается профессор. — То-то!
— Я храню бутылочку при себе, профессор. Если б это был слиток золота, я б не мог его хранить бережнее.
— Это больше, чем золото, Костик. Это — нефть!
— Да, да... Нефть. Я знаю. Нефть — это жизнь. Если мы будем живы и, наконец, попадем в Москву — вы ведь верите в это, профессор, правда? — мы будем рассказывать, как нашли нефть на сопке. И эти капли... как они сочились по песчанику и дрожали в бутылке, куда мы собирали их. И пахло нефтью. Вкусный запах. О, если мы будем жить!..
— Костик! — с досадой перебивает его профессор. — Отучитесь, пожалуйста, разговаривать белыми стихами. Геологу это не к лицу.
— Слушаюсь, профессор, — обиженно шепчет Костик и умолкает.
В машине становится совсем тихо. Изредка только раздаются хрипы и кашель профессора, он хочет подавить их, но от этого кашляет еще сильнее.
... Проходит еще много долгих часов.
Шторм стихает. Его удары слабеют, в них нет уже прежней ярости. Рев переходит в ворчанье, в нем чуется сытость. Все ниже припадает к земле ветер. Обессилев, он уже не летит, а ползет. Мутная пелена, окутывавшая мир, рассеивается, все становится на свои места, мир снова реален. Белые горы. Белое небо. Белая тундра.
Среди этой безмолвной белой пустыни чернеет маленькая точка. Теперь видно: это грузовик-вездеход. Радиатор окутан ватным чехлом (на чехле снег), верх кузова затянут брезентом (на брезенте снег), резиновые гусеницы машины глубоко утонули в снегу. Вокруг — ни живой души, ни человеческого следа. Даже колею, пропаханную вездеходом, давно замело, и кажется, что вездеход ниоткуда не пришел и никуда не идет.
Но вот зашевелился брезент, посыпался снег, и из машины вылез человек в кухлянке. Он распрямляет плечи, потягивается — слышно, как хрустят его кости, — потом сбрасывает кухлянку. Теперь он в пыжиковой рубахе, в пыжиковых штанах мехом наружу, в капелюхе и огромных, по локоть, шоферских рукавицах. У него цыганское острое лицо, смуглое или не мытое, большой хищный рот, большие зубы.
Он долго стоит и насмешливо смотрит на горы, на тундру, на небо. «Ну, — словно хочет сказать он, — утихомирились?» По земле струится поземок, словно бегут серебряные ручьи; заструги похожи на каменистое речное дно.
— Веселый месяц май! — насмешливо произносит механик, сплевывает и лезет в кабину.
Скоро он снова появляется. Теперь в его руках лопата. Он вонзает ее в снег, а сам медленно идет вокруг машины, по-хозяйски оглядывает ее, остукивает, ощупывает, качает головой. Потом берет лопату и начинает отбрасывать снег. Снегу много, машина вся в сугробах.
Он работает споро, машисто, не разгибаясь. За его спиной вырастают горы мятого снега.
Он один в движении, — вокруг все оцепенело. Стынут горы, неподвижна безголосая тундра, в белом небе едва заметно перемещаются облака. Все угомонилось, замерло, уснуло. Во всем лад и покой — тот неправдоподобно кроткий покой, какой бывает только после шторма. Кажется, что сугробы, заструги, обломки скал, торосы — все, что примчал, разломал и взъерошил ветер — все это было здесь вечно, всегда все было так, как сейчас: сонно и неподвижно.
Один человек в движении. Его руки, плечи, спина — все в ходу. Рушатся под лопатой сугробы, снежная пыль клокочет, как пена.
Теперь верится, что вездеход пойдет. Ломая торосы, отшвыривая прочь твердые комья снега — пойдет, пойдет!
За спиной Игната раздается скрип шагов. Не оглядываясь, он знает: это Костик.
Костяк идет, чуть пошатываясь. Это бледный, худощавый юноша, в дымчатых очках, с редкими русыми волосами. Его лицо осунулось, щеки впали, вокруг рта две новые глубокие морщины.
Он идет медленно, как больной, тяжело опираясь на лопату. Наклоняется, берет в горсть снег, жадно ест его и кашляет. Он кашляет долго и мучительно, но, откашлявшись, снова ест снег. Потом подходит к Игнату и весело смотрит на него, щурясь от сияния снега.
— Значит, поедем, Игнат? А? Поедем?
— Что Старик? — глухо спрашивает Игнат.
Костик темнеет.
— Плохо, — тихо отвечает он. С минуту молчит, потом прибавляет, сморщившись: — Очень плохо.
— Что он говорит?
Костик пожимает плечами.
— Ты же знаешь Старика: он ничего не скажет.
Игнат слушает, нагнув голову. Снег вдруг начинает тускло поблескивать, — это солнце прорвалось сквозь строй облаков. Потом Игнат произносит:
— Он не скажет!
Оба долго молчат, смотрят в землю. Потом Костик вдруг яростно замахивается лопатой и начинает работать. Его движения нервны, порывисты, суетливы. Он тяжело дышит.
Игнат лезет в кузов и вытаскивает оттуда два больших бидона. Он несет их, бережно прижимая к груди.
Но прежде чем начать заливку, он подымает руку и долго шевелит пальцами; по пальцам струится обессиленный ветер. Игнат поворачивается спиной к ветру и начинает заправлять машину. Он льет бензин осторожно, бережно, боясь пролить хоть каплю, — так голодный режет хлеб на ладони, чтобы не уронить крошек.
Уже пуст бидон, но механик все трясет его над баком. Стекли последние капли. Бидон пуст, и тут уж ничего не поделаешь. Вздохнув, он берет другой.
С лопатой на плече подходит Костик. Он втыкает лопату в снег и глядит, как работает товарищ.
— Это... последний? — спрашивает он робко.