Собрание сочинений в 4 томах. Том 1. Вечерний звон - Страница 165
И приходили сюда в сиреневые ночи парни и девушки; они не боялись ни таинственных чадных огней, что вспыхивали порой, если верить слухам, на дурных могилах убийц из рода Челуховых, ни Луки Лукича.
Впрочем, Лука Лукич не гнал тех, кто хотел целовать девок на могильных холмах.
— Нехай милуются, — говорил он, — нехай целуются, от того покойникам не будет хуже. Нехай их любятся, нехай живут, пока живется, пока есть радость жизни. Помереть и они успеют. Пошли им, господи, долгих лет! Ходи сюда, валяйся на мураве, нюхай сирень, слушай соловьев, — эка заливаются божьи певуньи! Сиди, тесно прижавшись к милой; хочешь — говори разные глупые слова, которые ей никогда не надоест слушать, хочешь — молчи, хочешь — занимайся чем угодно, — богу мила молодость, а мне теперь она еще милее.
Луна сияла над древней сторожкой, заливая кладбище ровным светом, где-то вблизи слышались поцелуи, заглушенный любовный разговор.
— Эх, сколько тут на моих глазах зачалось жизней и сколько кончилось, боже праведный! А вот я, старый колдун, никак не помру… И не скоро помру — сил у меня еще многонько, кость моя твердая, и кожа продублена, и ум светел. Я еще поживу! Верно Флегонт говорил: наш род столетний, нашему племени концов не будет. Приходила раз ко мне смертушка, ни с чем ушла, а теперича не скоро явится — испужалась.
И тихо смеялся Лука Лукич.
Луна посылала на землю призрачный свет — в нем ничего толком не увидишь; часом налетал ветерок и шуршал в сиреневых кустах, заглушая горячий шепот.
Лука Лукич ходил неслышно между могилами.
Вот мертвые лежат в своих могилах, а вот живые начинают жить. Те, кто умер, жили для тех, кто живет теперь, а живые живут для тех, кто придет.
Все для живых и только им есть место под небом. Но и труды тех, кого уже нет, остаются, если они трудились для того, чтобы после них лучше жилось. Их любовь и ненависть не исчезли. Памятно всем сделанное ими добро.
Все для живых — и добро и зло. Но чтобы покончить с недобрым, надо быть беспощадным ко всему злому. Чтобы не свистели нагайки над человеческими телами, чтобы чугунные обручи тьмы не давили головы, чтобы жестокие законы не насильничали над человеческими думами и сердцами, чтобы все земли, от края до края, не родили кабалу, голод и унижение.
Может быть, для этого понадобятся многие годы, но в конце концов не будет угнетенных и оскорбленных. Может быть, все это людям придется добывать кровью, но добудут непременно, потому что всему свое время: время добра для тех, кто теперь не имеет его, и время зла для неправедных и злых.
Всему свое время, но можно ли ждать, что все придет само? Течение времен тоже во власти человека, он волен ускорить их ход. Не печалиться надобно об уходящем дне; вечерний звон, провожая его, встречает день грядущий. И новый день будет таким, как о нем говорил тот человек в Питере.
«Если ваше сердце кровоточит, Лука Лукич, видя народную скорбь, рано или поздно вы выйдете против царя и будете с нами!» — сказал он много лет назад. Часто вспоминает Лука Лукич вещие его слова!
Ничто не страшило теперь Луку Лукича. Не верил он ни в черта, ни в бога. Болтают: всемогущий. Эге! Был бы таким, не лилась бы понапрасну кровь человеческая, не было бы насилия и обмана. И в непобедимости царей давно разуверился он. Сколько их было, сколько били их!.. Он помнил, как царь русский, еле выговаривая слова от страха, стоял среди членов первой Думы, как, до смерти напугавшись мятежных речей, прикрыл Думу. И в нерушимость семьи больше не было веры у Луки Лукича. Нерушимость! Видит он свою семью: волчатся друг на друга, ровно никогда не были родней. Всемогущ только народ, непобедим и несокрушим только он.
И знал Лука Лукич: вернется Флегонт, вернутся все, кто в Сибири или в тюрьмах, разразится ураган небывалой силы и сметет с лица земли насильников и обманщиков.
Каждый день Лука Лукич ждал Флегонта.
И, поджидая его, часами сидел Лука Лукич у сторожки, углубленный в свои думы.
Вот стайка ребятишек — голопузых и веселых — с криками и смехом промчалась мимо погоста; сверкая глазенками, они бежали куда-то вдаль, а Лука Лукич следил за ними и думал, что эти белоголовые и курносые есть то самое, ради чего Флегонту надо страдать и бороться.
И, как бы видя их будущую жизнь, он улыбался ей и благословлял ее всей теплотой своего сердца.
Умер Лука Лукич в солнечный мартовский день. Нет, не пришел Флегонт, чтобы закрыть ему глаза.
Запыхавшись, ворвался в сторожку Андрей Андреевич. Лука Лукич лежал с помутившимся взором. Кое-кто из семейства были тут; старый Андриян всхлипывал в углу.
Андрей Андреевич склонился к умирающему:
— Лука, дружок заветный, уразумей. Царя свалил народ, вот те крест!
Глаза Луки Лукича на миг просветлели. Он ухватил Андрея Андреевича за руку, прошептал:
— Свершилось! Слышь, Фле…
И мятежный дух оставил его.
Все село провожало Луку Лукича в его посмертную хоромину. Не было человека, который бы не пришел на кладбище и не бросил горсть земли в могилу человека, страдавшего за народ.
Петр тоже пришел хоронить деда, стоял на валу, что отделял погост от полей, печально оглядывал окрестности. Вдали, в сырой мартовской мути, виднелся курган у Лебяжьего, а за ним простирались поля Улусова. Мрачная ухмылка бродила по лицу Петра. Улусов сидел в имении ни жив ни мертв: нет царя, не будет земских, да и, пожалуй, барам дадут по шапке.
«Уж теперь она будет моя, — сладострастно думал Петр об улусовской земле, не слушая молитв и причитаний, — теперь будет!»
…Буйно цвела в ту весну сирень на кладбище на могильных холмах, где успокоились многие поколения, где нашли последний приют крепостные, забитые кнутами и растерзанные собаками Улусовых, где мирно спало вечным сном множество усталых, голодных и несчастных…
Боже мой, что тут делалось в ту весну, когда расцвел сиреневый сад! Все вокруг было пропитано чудесными ароматами, и дышалось легко, и сладко кружилась голова — от сиреневого ли запаха, от зеленей ли, ковром раскинувшихся вокруг и до самого горизонта…
А над ним расстилались светлые небеса, и вечерний звон плыл над землей, над мирными полями, провожая в невозвратное прошлое эту обманчивую тишину, этот призрачный покой.
Москва — Горелое
1938–1960