Собрание сочинений. Том III. Новый ренессанс - Страница 3
Бог Христа, младенца и Сына Божия, был не менее требователен. Он остался в стороне от всеобщего учета и контроля не по слабости, а потому что не пристал к вещам с проверкой. Он требует дисциплины, внимания, подробности не для аккуратного отчета перед непроясненными инстанциями, а для вглядывания в лица, обращенные к человеку и говорящие ему. Они вовсе не обязательно все отражения самого человека. Призрак инопланетян не уходит из современной культуры. Опрокидывать нашу тревогу с обратным знаком на символическую эпоху Ренессанса значит просто мечтательно воображать себе избавление. Но возрождение не прошлый период нашей истории, а ее суть. Всякое открытие смысла это шаг к Ренессансу, который по своей задаче один теперь и в прошлые века.
У нас на руках рыхлое тело. Поднять его не в наших силах. Нескончаемое исследование, которое ведет современная наука, складывается в длинный отчет перед божеством, лицо которого скрыто под человеческой маской. Оно не обещает спасения. Вглядываясь туда, откуда слышны призыв и оклик, мы встречаем иногда ужас. Не видя, какая власть над нами, мы считаем распорядителями себя. Действительное положение вещей дает о себе знать в том, что мы революционная эпоха. У нас есть стало быть причины мечтать о восстании. Успешными наши восстания будут только когда сменится лицо окликающего нас или, вернее, когда мы научимся ницшевскому вопросу: кто сказал? Мы включены в работу сил, разглядеть которые главное дело человека. Оно требует невозможного.
Механические сдвиги, даже глобальные, смена дискурса, новая графика, переделка человека дают немногим больше чем перетасовку культурных программ. Мы этим лишь увеличиваем размах контроля и учета, перегружая компьютер и заменяя мысль тревогой. Только ренессансный максимализм, готовность бесконечно всё ставить под вопрос, отвлекаясь от практической пользы, мог создать европейскую науку. Человек выступил не в своей функции, а в своем гуманитарном достоинстве. Изобретательство было одновременно художеством, трудом всего человеческого существа. Ренессансный интеллектуализм принципиально отличается от позднейшего рационализма напряжением, не дающим отделить научное творчество от чувства и «личного стиля»[9]. Механика победила позднее.
Чем больше она навязывает себя глазам и рукам, тем явственнее скрывает свою тайну. Верно понятая современность это момент, когда возрождение становится возможно. Захваченность временем, т. е. бытием, не сводится к перебору вещей (встреч, мест, средств, черт) и заставляет вглядываться в лицо мира. Это он послал человека делать всё то, что человек делает. Мир никогда не перестанет быть невидимым, но его таинственность может открыться. Сумеет ли человек оставить невидимое неведомым? В состоянии ли он вообще вынести вблизи себя открытость? Чтобы просто хотя бы услышать эти вопросы, надо сначала перестать заполнять пространство дешевым товаром, подменными голосами и лицами.
Строгое знание, которое началось в Европе давно и стало водителем общества, еще не вполне развернулось. Даже современная фантастическая техника только приглашение для другого, более подлинного творчества (Эжен Ионеско). Если потомки назовут ее магией, если она приведет к прекращению мира на земле, то не как причина, а как орудие.
У ренессансного поэта-философа его слава сверху, coelitus, и его доблесть (virtus) не та, что дается техникой и навыком. Есть достоинство в том чтобы существо, рожденное для усилия как птица для полета (петрарковское определение человека), без надмения и нелживо, с открытой простотой разыграло свою собственную роль, драму смертного перед лицом бессмертных. Быть смертным, который рождается, любит и оставляет после себя мир, умели ученые поэты Ренессанса.
Рядом с этой единственной ролью мыслимо бесчисленное множество других, поразительных. Такова роль субъекта, прорывающегося к трансценденции. Она величественна как мексиканские пирамиды. Есть масштаб в том чтобы подняться над людьми, приобщившись к делу строительства нового общества или банковского капитала. Леонардо да Винчи думал о создании великой птицы, гигантской утки, которая ошеломит вселенную.
Ренессансные люди, перед глазами которых разваливались всемирные предприятия средневековья, Империя и Церковь, хорошо понимали, что для жизнедеятельности могущественных структур часто нужны только некоторые из функций человеческого существа. Рассчитанные на века, эти структуры расседаются, потому что способны лишь отчасти захватить человека. Чтобы не потерять себя, он вглядывался в лицо мира. Открывавшееся тут оказывалось совсем неожиданным. Начинала казаться возможной цивилизация, полная техники, тона и цвета, где главным подвигом было бы возвращение тайной простоты бытия.
Наш Ренессанс
1. Мы постараемся избавиться от Ренессанса как богатой темы, удобной и легкой для говорения[10]. Смеем надеяться, что это нам удастся. Мы избежим богатой темы Ренессанса, которая, как всё богатое, грозит оказаться дешевой, в том случае, если сразу войдем, ввяжемся в само дело, в задевающий нас вопрос, в вещи, т. е. не пойдем по пути формирования понятий и строительства концепций, а попробуем обратить внимание. Действительно, касающиеся нас дела не надо специально искать, изобретать, определять. Мы и так уже среди них. Тот, кто берется что-то говорить, всякий, кто по причине, которую не обязательно знает, начал прислушиваться или наоборот отвернулся, все уже как-то незаметно, хотели того или уклонялись, попали в историю, увязли в чем-то трудном, с чем нелегко или невозможно сразу распутаться, и одновременно вошли в нее в смысле захваченности событием, которое заведомо шире чем мы способны осознать или даже заметить. Такие, по-разному захваченные чем-то, что больше нас, мы существуем с самого начала и задолго до того как обращаем внимание.
Есть способ, особенно в гуманитарной академической среде, где звучат высокие слова, «уйти в науку», как это называется, обезопасить себя от попадания в историю приобщением к «вечным», «неизменным», «неподвижным» темам. Не будем разбираться, сколько в этом уходе трусости и отчаяния. Есть много здравого в том, что студент обществоведения долго противится ассимиляции, лучше может быть сказать, конформизации в научное производство, в процесс исследования. К сожалению, нужда обеспечить себя, – а ученое звание, до сих пор по крайней мере, иногда неплохо обеспечивало, – нередко всё же заставляет к четвертому, особенно к пятому последнему курсу выработать в себе навык ухода от исходной захваченности историей как событием в напускную занятость историей как собранием текстов.
То, что любит, спешит назвать себя наукой, философией, как правило обычно только название, которое в лучшем случае способно только невнятно напомнить о настоящем деле. Забыв причину, по какой мы скатились на плоскость эффектного проговаривания щекочущих слов, наука, философия, история, уже невозможно выбраться из нее. Если называемые вещи действительно придут, называющему не поздоровится, ему станет не по себе, он попросится обратно, в пустые названия. Однако от легкости скользящего произнесения научной лексики называющий не получает никакого преимущества перед молчащим. Происходит как раз наоборот, хотя ведь и молчание со своей стороны нуждается в обеспечении словом. Если по-настоящему думаешь, то одинаковой ошибкой оказывается и ловушка пустых слов, и обиженное умолчание. В любом случае полезно сначала слова научиться слышать, т. е. начать обращать на них внимание. Не слышать пустых слов и обращать внимание на слова, пустые или какие угодно, – это одно и то же. Со словом от простого, чистого обращения внимания сразу что-то происходит. Но, обязательно переставая быть пустым, оно наполняется вот уж вовсе не обязательно тем, что надеялся или думал вложить в него говорящий.
К зовущим словам принадлежит Ренессанс. Литература вокруг него огромна. Как всегда, прежде всего надо читать его авторов, «увеличивающих»[11]. Читать их обычно приходится в переводе. Вначале поэтому необходимо обратить внимание на то, чем хотелось бы по-настоящему заняться как-нибудь потом. Перевод, по Данте, похож на оборотную сторону ковра. Там краски бледнее и рисунок размыт? Если бы так просто! Данте говорил о переводчиках своего времени, о сицилийской школе перевода, о Вильгельме Мёрбеке, создавшем для Фомы Аквинского и надолго впрок латинского Аристотеля с мастерством честного буквализма. При таком переводе латинские Гомер и Аристотель не больше чем оборотная сторона ковра, требуют домысливать оригинал. – Но вот Вяч. Ив. Иванов переводит сонет, где Петрарка у него называет всю свою поэзию воспеванием Лауры; вся она, эта поэзия, «дум золотых о ней, любимой, сплав». Здесь уже не серая оборотная сторона ковра. «Думы золотые» это русский символизм в манящей дымке, в хмельном мареве сытного, загадочного русского межреволюционного десятилетия. Мы видим лицевую сторону ковра, только совсем другого. Никогда Петрарке не приснилось бы свои rime, рифмовки, т. е. уже не поэзию, которая в настоящей классике до рифмы не опускается, да еще и не на языке, т. е. не на латыни, а на volgare, простонародном наречии без грамматики, жаргоне (volgo – простой народ), называть «думами золотыми».