Собрание сочинений. Том 1. Первый лед - Страница 73
как перед танком присели голубки —
нежные туфельки в форме скорлупки!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
IX
Друг белокурый, что я натворил!
Тебя не опечалят строки эти?
Предполагая
подарить бессмертье,
выходит, я погибель подарил.
Фельдфебель, олимпийский эгоист,
какой кретин скатился до приказа:
«Остановись, мгновенье. Ты — прекрасно»?!
Нет, продолжайся, не остановись!
Зачем стреножить жизнь, как конокрад?
Что наша жизнь?
Взаимопревращенье.
Бессмертье ж — прекращенное движенье,
как вырезан из ленты кинокадр.
Бессмертье — как зверинец меж людей.
В нем стонут Анна, Оза, Беатриче...
И каждый может, гогоча и тыча,
судить тебя и родинки глядеть.
Какая грусть — не видеться с тобой,
какая грусть — увидеться в толкучке,
где каждый хлюст, вонзив клешни, толкуя,
касается тебя — какая боль!
Ты-то простишь мне боль твою и стон.
Ну, а в душе кровавые мозоли?
Где всякий сплетник, жизнь твою мусоля,
жует бифштекс над этим вот листом!
Простимся, Оза, сквозь решетку строк...
Но кровь к вискам бросается, задохшись,
когда живой, как бабочка в ладошке,
из телефона бьется голосок...
От автора и кое-что другое
Люблю я Дубну. Там мои друзья.
Березы там растут сквозь тротуары.
И так же независимы и талы
чудесных обитателей глаза.
Цвет нации божественно оброс.
И, может, потому не дам я дуба —
мою судьбу оберегает Дубна,
как берегу я свет ее берез.
Я чем-то существую ради них.
Там я нашел в гостинице дневник.
Не к первому попала мне тетрадь:
ее командировщики листали,
острили на полях ее устало
и засыпали, силясь разобрать.
Вот чей-то почерк; «Автор-абстрактист!»
А снизу красным: «Сам туда катись!»
«Может, автор сам из тех, кто
тешит публику подтекстом?»
«Брось искать подтекст, задрыга!
Ты смотришь в книгу —
видишь фигу».
Оставим эти мудрости, дневник.
Хватает комментариев без них.
* * *
...А дальше запись лекций начиналась,
мир цифр и чей-то профиль машинальный.
Здесь реализмом трудно потрястись —
не Репин был наш бедный портретист.
А после были вырваны листы.
Наверно, мой упившийся предшественник,
где про любовь рванул, что посущественней...
А следующей фразой было:
ТЫ
Х
ТЫ сегодня, 16-го, справляешь день
рождения в ресторане «Берлин».
Зеркало там на потолке.
Из зеркала вниз головой, как сосульки, сви-
сали гости. В центре потолка нежный, как вымя,
висел розовый торт с воткнутыми свечками.
Вокруг него, как лампочки, ввернутые
в элегантные черные розетки костюмов, сияли
лысины и прически. Лиц не было видно. У одно-
го лысина была маленькая, как дырка на пятке
носка. Ее можно было закрасить чернилами.
У другого она была прозрачна, как спелое
яблоко, и сквозь нее, как зернышки, просвечи-
вали три мысли (две черные и одна светлая —
недозрелая).
Проборы щеголей горели, как щели в копилках.
Затылок брюнетки с прикнопленным про-
зрачным нейлоновым бантом полз, словно
муха по потолку.
Лиц не было видно. Зато перед каждым, как
таблички перед экспонатами, лежали
бумажки, где кто сидит.
И только одна тарелка была белая, как
пустая розетка.
«Скажите, а почему слева от хозяйки
пустое место?»
«Министра, может, ждут?» «А может,
помер кто?»
Никто не знал, что там сижу я. Я невидим.
Изящные денди, подходящие тебя поздравить,
спотыкаются об меня, царапают вилками.
Ты сидишь рядом, но ты восторженно
чужая, как подарок в целлофане.
Модного поэта просят: «Ах, рваните чего-то
этакого! Поближе к жизни, не от мира сего...
чтобы модерново...»
Поэт подымается (вернее, опускается,
как спускают трап с вертолета). Голос его
странен, как бы антимирен ему.