Собрание сочинений. т.4. Крушение республики Итль. Буйная жизнь. Синее и белое - Страница 151
Глеб бережно сложил письмо и положил его в ящик стола.
Взволнованно встал. В памяти неожиданно всплыл вечерний час на балконе высокого дома у Пяти Углов. Призрачный свет июльской ночи, глухой топот множества ног по торцам, томительное бряканье котелков и прикладов. Серые, запыленные ряды усталой пехоты, текущей по опустелой улице в ночном безмолвии. Не солдаты, не герои, а каторжники, покорно и беспрекословно идущие по этапу на кровавое испытание.
Глеб закрыл глаза, и пространства внезапно раздвинулись перед ним. Он увидел бесчисленные, уходящие в недосягаемую даль улицы. Широким веером они сходились к огромной площади, на которой один, в бледной ночной темноте, стоял Глеб у бездонного провала, холодно чернеющего под его ногами. По улицам, мрачно гремя о камни коваными каблуками, с глухим звоном прикладов и котелков, шли бесконечные ряды изнуренной, пропыленной пехоты, понурив головы и плечи. Над ними вялыми складками шелка, в полном безветрии, свисали полотнища знамен и флагов. Глеб узнавал одни за другим: английский, французский, немецкий, австрийский, японский, бельгийский национальные цвета всех держав, ринувшихся в грохотный вихрь войны. Пехота из улиц вливалась на площадь, направляясь к провалу. У острого края этой внезапной бездны по первым шеренгам пробежала томительная судорога испуга и нерешительности. Но резко звучала команда, и люди с закрытыми глазами свергались вниз ряд за рядом. И вдруг из этой безнадежно покорной массы вырвался маленький солдатик с ополоумевшими пустыми глазами. На самом краю провала он швырнул наземь винтовку, закрыл руками лицо и рванулся назад. Глеб услыхал его тоненький, надорванный страхом заячий выкрик: «Мама!» Ближайшие в рядах вскинули головы, прислушиваясь. Тогда высокий широкоплечий офицер быстро ткнул револьвером в затылок солдатика. Офицер ногой столкнул свернувшееся маленькое тело в провал и, закрыв глаза, прыгнул сам…
Глеб в ужасе попятился. Больно наткнулся виском на угол шкафа.
Все исчезло. Лакированная клетушка каюты обычно проступила сквозь расплывающуюся муть бреда.
Голову разламывало все усиливающейся болью.
— Явно отравился пироксилином… Галлюцинация, — вслух сказал Глеб.
Потянуло на палубу, на воздух, под свежее дыхание осеннего шумного ветра. Глеб надел шинель, по пустому коридору добрел до офицерского трапа и выбрался на верхнюю палубу.
Море хлестало борты корабля тяжелыми, мокрыми оплеухами. В низко бегущих тучах медленно и головокружительно раскачивалась фок-мачта. Ветер рвал и сбивал с ног.
Глеб пересек ют и, цепко держась за поручни, вскарабкался по трапу на ростры. Здесь, за пирамидой шлюпок, было тише и теплей. Глеб снял фуражку. Ветер растрепал волосы, приятным холодком пощекотал кожу головы. Стало легче. Глеб прислонился спиной к борту катера.
Он стоял, стараясь унять быстрый и гулкий стрекот крови в висках и вспоминая с отчаянием и безнадежностью события последних месяцев, которые стремительно мелькали перед ним, как обрывки фильма на экране кинотеатра.
Он почувствовал себя бесповоротно несчастным. Все погибло, все было сломано и растоптано — мечты, надежды, счастливая судьба, сама жизнь, над которой навсегда нависло низкое небо свинцовой тяжести и свинцового цвета.
<1932–1933>
ДОРОГА В БУДУЩЕЕ
Вздувая опущенную шторку тугим напором, в купе врывался ветер. Он был духмян и жгуч, он вносил в окно шумный прибой листвы орешника, придвинувшейся к самому полотну. Орешник шуршал и взметывал листья в вихре несущегося поезда, как будто по взморью каталась и шумела от ударов волны мелкая галька.
В солнечном светопаде, узкими струями низавшем купе наискосок, серебристой плотвой резвились пылинки.
Только вытянутой рукой, не тревожа еще нежащегося тела, Глеб нащупал защелку и нажал ее. Шторка взвилась кверху, и в рамке окна зеленым мерцанием, рябя, как вода, понеслась мимо окна запыленная листва. Фарватерной вешкой проскочил в ней верстовой столб. Проскакивая, он отщелкнул на сетчатке глаза Глеба, как на картушке счетчика, трехзначную цифру. С сетчатки цифра перепрыгнула в мозг, определилась.
— Ого… Сейчас Тоннельная, — вслух сказал Глеб, откинул одеяло и, пружиня тело, вскочил на ноги. По всем мускулам трепещущим током струилась бодрость. Тело было крепким, устойчивым, налитым. После изнурительной канители и толчеи в Екатеринодаре, после бесконечных митинговых заседаний в Кубанском ЦИКе, разговоров, качавшихся маятником от дипломатических любезностей и братания к недвусмысленным угрозам, — разговоров, во время которых левой рукой брали с блюда посреди стола пирожное, а правой нащупывали в карманах потеплевшую сталь браунингов, — после ночей в клоповой гостинице — ночей, которые не были ночами потому, что охрипшие и изнемогшие Авилов и Вахрамеев не спали, а вырабатывали линию поведения на завтра, — сон вагонной ночи был как ванна с сосновым экстрактом.
Глеб сладко потянулся, встряхнулся всем корпусом — щенок, выскочивший из воды, — и сел одеваться.
Орешник за окном разорвался. В просвете вырос лобастый рыжий холм с небритой щетиной сожженного зноем чабреца. По склону холма лепились карточные домики. Казалось, солнце раскалило их добела и сверкающие стены их дрожали в воздухе.
Глеб быстро оделся. Думеко, видимо, уже давно ушел из купе. Койка его была по-матросски аккуратно убрана, и только оставленный на столике кисет с сердечком из красного бисера напоминал о присутствии соседа.
Достав полотенце и умывальный прибор, Глеб вышел в коридор. Он был пуст и тих. Красный половичок заглушал шаги. Дверь в салон была прикрыта. За вихлявым глянцем зеркального стекла и малиновой занавеской глухо бубнил голос. Глеб прислушался.
Бубнил Вахрамеев. Изредка, короткими вспышками раздраженного фальцета, в разговор вступал Авилов.
«Неужели не ложились?» — подумал Глеб и хотел устыдиться своего беспечного сна.
Но стыд не приходил, наоборот, было неудержимо весело. Глеб почувствовал, что губы его против воли расползаются в детскую забубенную усмешку. Вот-вот расхохочется. Смех таким теплым, щекочущим мышонком ползает по углам рта.
Глеб торопливо вбежал в уборную, испугавшись, что кто-нибудь может подглядеть его неуместное веселье.
Вода в умывальнике была желтая, как чай, и текла из крана горячая, как чай.
Умываться ею было неприятно, и, слегка поплескавшись, Глеб отправился обратно. Он взялся уже за дверь купе, как зеркальное стекло салона двинулось, отражая летящий за окном пейзаж: малиновая занавеска затрепетала. В пролете двери вырос коренастый постав Думеко.
Глеб остановился, протягивая руку. Упругие, как огурцы, пальцы Думеко стиснули мягкую ладонь мичмана.
— Заспались, Глеб Николаич, — пророкотал Думеко. Стриженые усы его шевелились, словно еж поводил иглами, брови ходили.
— Даже неловко, — ответил Глеб. — Но понимаете, — как лег, так и не проснулся ни разу. Мертвецки спал.
— И дельно. Нужно же человеку раз выспаться.
— А неужели наши так и не ложились?
Думеко мотнул стриженой головой. Черно-оранжевые змейки ленточек фуражки метнулись, прошелестев за его затылком.
— Заседают. Чего им делается? Буркалы кровью поналивали, сами желтей поноса, а все спорятся. Интеллигенты, порви ноздри ихней матери.
Думеко крякнул и плюнул на красный половичок.
— Вот, ей-богу, Глеб Николаич, не пойму я такой политики. Две шаги направо, две шаги налево, шаг вперед, два назад… Приехали-уехали, опять вертаемся, потом, гляди, снова лататы зададим. Так и будем между Новороссийском и Катькиным даром циркуляцию делать, как дерьмо в проруби. А я бы на ихнем месте того Тихменева, суку, взял бы шкертом на удавку, та в бухту рылом, на ноги камень. А мы только дипломатию соблюдаем… Команды, дескать, деморализованы. У команд, как это товарищ Авилов выразился… психический трамвай… чи што?
— Психическая травма, — сдержанно улыбаясь, поправил Глеб.
— А?.. Травма… трамвай… одна капуста, говорю, — интеллигенты. Так вот… дескать, команды деморализованы: коли надавить, так взрыв получится. Не из тучи этой гром. Матрос, он, Глеб Николаич, не на нежностях воспитан. И вовсе не требуется с ним по случаю революции, как товарищ Авилов думает, парле франсе. Матрос матюг уважает. Только смотря от кого. Если теперь офицер матюгом пустит — тут ему и аминь с покрышкой. А приехал бы какой наш товарищ и загнул бы вгорячах: «Промать вашу, всемирные пролетарии, топи посудины, коли революции нужно», — вот пропасть мне, Глеб Николаич, не то что корабли в сей секунд на дно пустили, сами с ними утопли… А мы уговаривать! Керенского послали бабушкин хвост ловить, а сами в главноуговаривающие практикуемся… Тьфу!..