Снежный ком - Страница 25
— У вас это первый раз? — спросил Калев. На самом деле и это уже не имело значения, но молчать было противно.
— Пять лет! — сообщила Ильме. — С тех пор, как Пеэтер схоронил жену. Целых пять лет. — Ей хотелось выглядеть победительницей.
— А-а…
— Ах «а-а…»! Больше тебе и сказать нечего?
— А что тут скажешь.
— Да, пять лет я тебя обманывала. Ждала — вот сын вырастет, выложу тебе все — и привет. Теперь мальчик в техникуме, взрослый человек, уж он-то поймет, что из нашей совместной жизни больше ничего не получится и что я ухожу.
Ильме укладывала волосы. Когда она их поправляла, сверкнула ее подмышка, и на миг Калеву вспомнилась Магда, Магда с улицы Рабчинского.
— Я еще не старая. Хоть несколько лет поживу по-человечески, — выстреливала она. — А то всю молодость с тобой похоронила.
— Ну да, если любви нету…
— Ты же ребенок! Я… я и любила-то тебя как ребенка! А женщине хочется любить и мужчину! — И она опять гордо задрала голову. — Пеэтер, что ты там копаешься? — крикнула она.
— Я сейчас… маленько оправлюсь… Вытрусь, галстук одену…
— Дался ему этот галстук, — буркнула Ильме.
Калев обвел взглядом комнату. Их комнату. Когда-то она была их комнатой.
Жалковата, пожалуй: блеклый настенный ковер, полированный книжный шкаф, крошечный телевизор. Маленький буфет с чашками и рюмками. Еще стояла там австрийская керамическая кружка, подаренная родителями Ильме, — дурацкая аляповатая кружка, на которой, отхлебывая пиво, расплывался в ухмылке дородный дядька, чем-то смахивающий на Калева. Тоже мне, шут гороховый, подумал Калев. И все-таки это был дом, милый даже своей убогостью.
— Он, значит, больше мужчина?
Калев не утерпел, ему приспичило посмотреть и на кровать: одеяла скомканы, край простыни съехал на пол. Ильме, наверное, истолковала его взгляд по-своему и понизила голос:
— Тебе не понять… В постели — да, там ты тоже мужчина, да больше нигде.
— Нигде?
— Нигде. В остальном ты дитя. Сущий младенец. — В голосе у нее вновь зазвенели пронзительные нотки. — Женщине нужна опора. А какая ты опора со всеми своими бумагами, папками, картоном и пустыми словами? Да еще с тощим кошельком. Кто на тебя сможет опереться?
Удивительно, но все, что она говорила, полностью совпадало с мыслями Калева в вагоне. Вот-вот — груда бумаг и картонок…
— Тут ты, видать, права, — вырвалось у него.
Но Ильме не нужно было, чтобы правда оставалась за ней, ей надо было кричать. Смешно, конечно, но Калев решил пойти ей в этом навстречу и сказал:
— А у Пеэтера опять же и баня, и машина…
— И что же! — возликовала Ильме. — У любого стоящего мужика теперь есть машина и баня. По работе и плата!
Она только теперь заметила, наверное, сильно заплывший глаз Калева.
— А что это у тебя с глазом? — И фиолетовый глаз оказался очень кстати. — Ну конечно! Муженек по столицам гуляет, гоняется за шлюхами, дерется, а я — сиди и блюди верность! А вот и не буду! Не буду — и все!
Калев молчал. Да уж, повеселился он в столице на славу.
— Пеэтер! Пеэтер! Поди сюда! Иди скажи этому, с фитилем, что мы… что мы хотим быть вместе. (Тут Калеву послышался скрип двери, но Ильме в запале ничего не заметила.) Мы любим друг друга. И я еще не старая! Ну?!
Эти фразы она произнесет сегодня еще не раз, подумал Калев. Но что бы она ни говорила, Пеэтер все равно ее не любит, да и не молода она уже. Это Калев понял вдруг необычно ясно. Он смотрел на гусиные лапки в уголках ее глаз, на пепельные поредевшие волосы и толстоватые пальцы. Ногти Ильме подрезала коротко и прямо, наверное, из-за магазина. А то, что она похоронила со мной свою жизнь, верно только отчасти. Вряд ли ее жизнь сложилась бы лучше с кем-нибудь другим. Просто она женщина с такой судьбой. И Калев вдруг исполнился к Ильме теплым чувством.
Странно, думал он, как же это бывает: боль растет, растет, становится непереносимой и сама изживает себя — в душе остается лишь какая-то пустота, омертвление. Тогда все видится гораздо яснее. А чего не видишь, то знаешь. Так сейчас он абсолютно точно знал, что Пеэтера в квартире нет. Впустую, зря шумит вода в умывальнике: Пеэтер удрал.
— Ну, что уставился? Как рыба. Да ты вообще бесчувственный, — причитала Ильме. (Наверное, у меня и впрямь сейчас отсутствующее лицо, подумал Калев.) — Ты никогда не любил меня!
— Не говори глупостей, Ильме, — тихо произнес он.
— Иначе не глазел бы так. Рыба! Рыба! Рыба!
— Чего ершишься-то, все одно никакого проку!
— Пеэтер!!!
— Не стоит его звать, нету его, — вздохнул Калев.
— Чего-о? Что ты несешь!
Ильме кинулась к двери. Не было, и вправду тех громадных башмаков не было. Пуста была квартира.
Калев встал и быстро прошел мимо Ильме. Сейчас ему было невмоготу видеть ее. Он пошел на кухню. Ильме, конечно, высунулась из окна, может, успеет увидеть сизую поземку дыма за удаляющейся машиной…
Бессмысленная игра, бессмысленный дым, пустое все! Теперь Ильме бросается ничком на кровать и икает. Бедная Ильме икает там в одной комбинации, прекрасной, подарочной комбинации. Какая печальная картина!
В ярком свете кухня выглядела как-то особенно неопрятно.
Безнадежно неопрятно, хотя не такой уж она была замызганной: две липкие рюмашки, несколько угриных хребтов, горстка пепла. На дне банки еще оставались кусочки рыбы, и Калев убрал их подальше от солнца.
Ножки у Пеэтера были дай бог.
Солнышко сегодня светило особенно радостно и приветливо. Сквозь неровности стекла оно с похвальным усердием и любовью прорисовало на столе миниатюрные радуги. Солнце — жаркое небесное тело, символ чистоты. О нем сложено немало гимнов, Калев Пилль, и Ильме Пилль, и все мы вращаемся вокруг него…
На столе лежала пачка «Примы». Смешно, состоятельный человек, машину имеет, а остался верен этой марке. Правда, во рту у его мартышки красовалась длинная сигарета с фильтром. Очень длинная сигарета, возможно, «Фемина» или «Ява». Обезьяна и сейчас наверняка вертится на резинке и гримасничает. И то, что в зубах у нее сигарета, как-то особенно мерзко и глупо.
Калев машинально вытянул из пачки сигарету. Все едино: жена одна, курево общее. И мысль эта больно резанула Калева, который уже одеревенел душой и думал, что теперь бояться нечего.
Как же это все выглядело? Вырубка и сонное небо, а вот и они — прислоняются спинами к бревнам и разворачивают свертки с продуктами. Тот, другой, рядом с Калевом, конечно же Пеэтер. Эта картина рисовалась в его воображении, словно открытка с прелестной композицией: они прислонились с левого края к груде бревен, а огромная, еще не очищенная от ветвей береза пересекает по диагонали передний план. И яркие, девственные краски. Под этой картинкой можно было бы написать что-нибудь вроде: «Сильны, как скалы в море…» Да, они сидят, они отдыхают, но это только передышка, в мускулах струится блаженная усталость, но скоро они встанут продолжать работу мужественных.
Теперь края открытки словно бы таяли в огне, как письмо Магды в пепельнице. Горит, корчится и рассыпается в прах — это открытка в огне, лес в огне, жизнь в огне.
И тут Калев бесповоротно понял, что из всех намеченных перемен ничего не выйдет. Но почему? Из-за Ильме? Очень даже великолепно должно выйти… Нет, не из-за одной только Ильме, из-за всего не выйдет. Он отчетливо понял, что скоро все войдет в наезженную колею. Не сможет, не в силах он вырваться из нее, накатанной! Мочи нет. Пожалуй, и с Ильме они останутся вместе. Как все было, так есть, и будет, и ничего не изменится, как это ни страшно. Не изменится! Конфуз, да и только.