Снега метельные - Страница 15
Там, где лежали валки пшеницы, возвышался длинный, плоский, уходящий вдаль сугроб, похожий на братскую могилу. На середине загонки Танька в бессилье остановилась, глянула на край мертвого поля, где мутно светлел восход, вскинула руки и стала взахлёб слать проклятья всему на свете.
Никогда не думал Митрофан Семенович, что его может до такой степени напугать приезд секретаря райкома Николаева. И никогда раньше не примечал он, что Миша, водивший райкомовскую «Победу», симпатичный парень, бывалый, расторопный, все умеющий, всегда вежливый, способен заговорить таким прокурорским тоном. Войдя в переднюю, можно сказать, без разрешения, Миша непотребно громко спросил, дома ли сейчас Ткач. Охамел, забыл, как звать-величать директора прославленного на всю целину совхоза.
Митрофан Семенович намеренно помедлил в другой комнате и, слушая, как чаще забилось сердце, вышел на зов. Миша, щеголеватый, как всегда опрятный, не поздоровался первым.
«Тебе бы на загонке потеть, а не начальство катать. Не шофер, а, честное слово, водитель»,— хотел заметить в отместку Ткач, но раздумал и сердито, начальственно спросил:
— Чего тебе?
— Вас товарищ Николаев ждет в машине. Просит проехаться.
«Прое-ехаться»,— мрачновато усмехнулся Ткач.
— Скажи ему, сейчас я.
И указал шоферу подбородком на дверь, продолжая безрассудно на него злиться: «Не водитель, прости господи, а возитель».
Закрылась дверь за валенками парня, и Ткач вздохнул: «Всё-ё». Всё! Конец всему. Не было ничего, нет и не будет...
Самое емкое для такого случая слово, самое подходящее — всё! Вспомнилась некстати или, наоборот, в самый раз, какая-то кинокартина про торгашей, дурацкая длинноносая морда жулика, получившего повестку и собирающего в чемоданчик полотенце, мыло, зубной порошок...
Он разворошил на вешалке одежду, откинул дождевик и новое добротное пальто с каракулем, только вчера поднятое женой из сундука, еще с запахом нафталина, надел потрепанный полушубок, криво нахлобучил шапку. Прежде подтянутый, любивший пофорсить даже, сейчас он бессознательно или, опять-таки наоборот,— сознательно, напяливал, что похуже и чуял в этом маскараде выражение страха перед Николаевым. И еще смутную надежду на жалость к себе, на какое-то сострадание хотя бы за непривычный такой вид.
Против дома на дороге стояла «Победа». Уже смеркалось, и было непривычно белым-бело — снег выпал позавчера. Первый снег...
На переднем сиденье темнели два силуэта. Значит, никого больше не прихватил с собой Николаев, один приехал суд вершить.
— Здравствуйте, Юрий Иванович,— сказал бодрясь Ткач и распахнул дверцу.
— Здравствуйте,— не оборачиваясь, ответил секретарь райкома.
А раньше протягивал руку первым и радовался Ткачу, как отцу родному, сейчас же сидел не шевелясь, в большой пушистой шапке, в мохнатой дохе, массивный, как будто тяжелый от недобрых чувств.
— Куда прикажете?— спросил вдруг Миша, оборачиваясь к Ткачу.
— Как куда?..— растерялся Митрофан Семенович.— Сами подняли человека, на ночь глядя...
— Поедем туда, где пропал хлеб,— сказал Николаев и резко обернулся.— Сколько?
В неполной темноте глаза его сверкнули немилостиво..
— Да там, Юрий Иванович... говорят больше. Ткач завсегда для других бревно в глазу,— деланно усмехнулся Митрофан Семенович.— Им только дай...
— Поехали!— перебил Николаев и отвернулся.
— Куда ехать?— повторил Миша, повернув ухо к Митрофану Семеновичу и продолжая косить глаза на дорогу.
— Прямо,— отозвался Ткач, откинулся на сиденье и густо засопел. «Угодник, официант, а тоже из себя меч правосудия строит...» Помолчал, но долго терпеть не смог:— Значит, гроза бьет по высокому дереву, Юрий Иванович?
Николаев не ответил.
— Так оно выходит,— с надеждой хоть на какой-то разговор продолжал Митрофан Семенович.
Ехали молча. Хотелось Ткачу отъехать как можно дальше, чтобы Николаев не подумал, что оставили клин под самым носом. Немеряны земли у совхоза, может, и недоглядели где-нибудь в закутке, чем черт не шутит... Мысль глупая, но все равно хотелось отъехать подальше.
Доехали нежелательно быстро. Ткач первым заметил синеватую, едва заметную тень, откуда начиналась полоса заснеженной пшеницы.
— Здесь! – сказал он бодро и громко.
Миша слегка притормозил, посмотрел вопросительно на Николаева, но тот кивком велел ехать дальше. Ткач вспотел, снял шапку, вытер рукавом полушубка взмокший лоб.
— Здесь, говорю,— повторил он глухо, не узнавая своего голоса.
— Дальше!— гневно сказал Николаев.
Тянулось и тянулось погибшее, неубранное, сникшее под снегом поле как бы в тяжелой укоризне. Миша вел машину медленно, очень медленно. Для чего? Ждал с минуты на минуту приказания остановиться или медленно терзал душу Ткача? И не мог сейчас Митрофан Семенович приказывать на своем поле. Теперь это было преданное им поле.
— Стой!— резко, громко велел Николаев и сильно, рывком толкнул дверцу.
Следом за ним вылез, кряхтя и чувствуя себя старым и дряхлым, сам Митрофан Семенович. Остановился, сутулясь, потупясь, невольно, необоримо стремясь показать, как он стар и как немощен.
— Значит, район наш вышел на первое место,— очень тихо начал секретарь райкома, так ненормально, неподобающе тихо, что у Митрофана Семеновича заныли сжатые челюсти.— Об этом уже известно всей республике. Честь нам и слава.
Он говорил простые, известные слова, повторял, в сущности, но казалось сейчас, подбирал он их с мучительным умственным напряжением и именно обыденностью этих слов хотел подчеркнуть, что ли, момент.
— Выполнили и перевыполнили,— сказал Николаев громче, наращивая злость в голосе.
В короткой дохе секретарь райкома был похож на тонконогого медведя. Носил боты «прощай молодость», не признавал сапог и валенок. Стиляга... Обо всем этом робко, бесчувственно, просто так думал сейчас Ткач.
— Ордена скоро придут!— выкрикнул вдруг Николаев жарко.— Ткачу — за перевыполнение, а мне — за воспитание таких вот дос-той-ных кадров! А это как называется?!— Николаев вскинул прямую руку над снежным полем, подался вперед, застыл.— Как называется, я вас спрашиваю?!
Ткач переступил с ноги на ногу. Ничего не ответил, да и что ответишь сейчас, какими словами?
— Капиталисты топят пшеницу в океане, чтобы она людям не досталась. Ты утопил хлеб в снегу! Пустил чёрту под хвост труд своих же, совхозных людей, с которыми вместе живешь, ешь, пьешь! Славы захотел?! Сколько?!
— Больше говорят,— с прежней бессмысленностью, упрямо повторил Митрофан Семенович, с усилием, по-бычьи отстраняясь от глаз Николаева.— Полста шагов — не больше...
— Шагай!— Николаев снова вскинул руку в сторону хлебов.— Меряй!
И Ткач пошел. Иначе, если остаться, Николаев будет кричать и кричать — сколько?!— и придется ответить, в конце концов, — триста. Знал Митрофан Семенович, сколько, знал до снега, да язык не поворачивался. Не один, не два, не десять, а триста гектаров!
Споткнувшись, Митрофан Семенович перешагнул обочину, поплелся, вошел в пшеницу. Сапоги его цепляли и с треском рвали тугие стебли. Тупо глядя перед собой, он начал считать. Потом беззвучно заплакал, но продолжал идти, надеясь на оклик сзади и глядя невидящими от слез глазами. Скоро он сбился со счета, перестал ждать оклика Николаева; но всё шел и шел, смаргивая холодные слезы. С каждым шагом перед ним с колосьев опадал снег. Наверное, от слез на минуту стало легче, просветленней. Припомнилось Митрофану Семеновичу, как внучек его, тонкошеий школьник, читал молитвенным голосом: «Или вы хуже других уродились? Или не дружно цвели-колосились?..
Митрофан Семенович устал, оглянулся на темный след освобожденной им от снега пшеницы. Дорога уже потерялась из виду. Молчаливая, мутная, безветренная степь глохла рядом, вокруг, в сине-черной темени.
И Ткач почувствовал себя один на один с этой белой неуютной землей, с сожженным морозом хлебом. Один на один сам с собой и с мыслью, что поздно думать, поздно выбирать решение... Был бы покос, да пришел мороз.