Смеющиеся глаза - Страница 2
Это и была Фурмановка. Перепелкин советовал мне заночевать у начальника станции, но время было уже позднее, и я не решился беспокоить людей. Конечно, можно было бы зайти в станционное помещение, но я опасался, что на рассвете буду разбужен бесцеремонным шарканьем метлы и ворчаньем уборщицы, не привыкшей к транзитным пассажирам.
Ночь была темная, безветренная. Я свернул к лесу и довольно быстро наткнулся на невысокий стожок сена. Это меня обрадовало. Наскоро перекусив и с удовольствием выпив тепловатой воды из фляги, к которой по армейской традиции почти не прикасался в пути, я устроился на ночлег. Сено было свежее, мягкое. Пахло ромашкой. Я забрался в стожок. Натруженные ноги ныли, но когда я снял сапоги, мне сразу же стало легче. Сон скрутил меня быстро.
Не знаю, сколько бы я проспал в своем уютном логове, если бы меня не разбудил протяжный паровозный гудок. Я вздрогнул, открыл глаза и вылез из стожка.
Рассветало. Паровозный гудок все еще не утих. Сосны спросонья передавали друг дружке эхо гудка, и звук его как бы заново рождался в просыпающемся лесу.
Можно было вздремнуть еще, но мне не терпелось скорее попасть на заставу. Я поднялся, умылся холодной росой, которую собрал с широкого листа лопуха, и поспешил к станции.
Едва затихло эхо гудка, как из-за поворота показался паровоз. Чудилось, будто он выскочил прямо из гущи деревьев и вместе с собой привез солнце, появившееся над кромкой леса. Чистым румянцем вспыхнули верхушки сосен. Хвоя, словно умытая холодной ключевой водой, ярко зазеленела. Где-то совсем рядом со мной и там, дальше, в глубине леса, засвистели и защелкали невидимые птицы, начав утреннюю перекличку.
Я поднялся на старую деревянную платформу и пошел вдоль состава, заглядывая в окна вагонов. Бедные пассажиры: они мирно спали и не видели ни этой чудесной, будто игрушечной, станции, ни сосен, нежившихся под ясным сиянием несмелого утреннего солнца.
Еще минута, и в дверях станционного домика появился маленький шустрый человек в красной фуражке. Это был начальник станции. Кругленький, толстый, он колобком покатился к паровозу. Машинист принял жезл, паровоз загудел и тронулся с места.
Когда поезд исчез за поворотом, сосны уже были залиты мягким солнечным светом, таким мягким, какой бывает только в местах, близких к морю.
Так началось это утро.
Я сошел с платформы, обогнул штабеля сосновых бревен, пробрался по тропинке, утонувшей в росистой траве, и, выйдя на проселочную дорогу, зашагал по ней.
Вскоре меня вывело из глубокой задумчивости негромкое поскрипывание колес. Я оглянулся. Позади мелкой рысцой трусила пара серых коней, запряженных в телегу. Возницы не было видно, и казалось, что в телеге никто не сидит и что лошади, никем не понукаемые, сами не спеша бегут по дороге. Я сошел на обочину. Телега, поравнявшись со мною, остановилась. Лишь теперь я увидел возницу, который до этого, видимо, лежал на дне телеги. Это был молодой парень в красной майке. Широколицый и на вид добродушный, он, улыбаясь, смотрел на меня узкими всевидящими глазами. У него было мускулистое, загорелое, крепко сбитое тело. Казалось, майка вот-вот лопнет на нем от напряжения.
— Здорово, — приятным баском заговорил он, обращаясь ко мне, как к старому знакомому. — Садитесь, подвезу.
— Смотря куда подвезешь, — сказал я.
— А куда вам?
Я ответил, что мне нужен поселок Светлый.
— Точно! — обрадованно воскликнул парень, будто для него не было ничего приятнее, чем подвезти меня на своей телеге. — Я держу курс по этому маршруту. Садитесь. Все равно мой ТУ-104 пустой.
Я засмеялся и полез в телегу. Парень заботливо подстелил мне охапку сена и стегнул коней. Телега покатилась.
Парень оказался на редкость словоохотливым. Удивительно, но он ничего не спрашивал у меня, не интересовался, почему я еду в поселок, есть ли там у меня кто из родственников или знакомых, откуда я. Ни разу не произнес он и слова «застава». Больше всего он рассказывал о себе и, вероятно, был убежден, что все рассказываемое им воспринимается мною с необыкновенным интересом.
— Третий год работаю трактористом в лесхозе и никак в техникум не поступлю, — пожаловался он. — А тут еще жениться надумал. Да так и застрял на распутье. Первым делом надо бы в техникум определиться. А с другой точки зрения, не женись — девку перехватят. У нас только зевни — враз уведут. Классически. Только и пропоешь: «А счастье было так возможно…»
— И хороша невеста? — полюбопытствовал я.
Парень засиял.
— И-и-эх! — протянул он, давая понять, что человеческий язык бессилен обрисовать чудесные качества его невесты. — Не девка, а ягодка лесная. Нюра…
Из его рассказа я узнал кое-какие подробности и о киносъемочной группе. Парень, оказывается, успел сняться в массовых сценах и теперь ждет не дождется, когда картина выйдет на экран.
— Артисты, в основном, знаменитые, — хвастливо говорил он, перечисляя мне фамилии, и маленькие зоркие глаза его при этом коротко и стремительно стреляли в меня. — В поселке только и разговору, что о них. Каждого перемывают. И какое у кого лицо, и кто каким слабостям поддается, и кто, хоть и чудак, а настоящий человек. Вот, скажем, Петр Ефимович. Пожилой, чудной такой. С седыми бровями. Он на шпионах специализировался. А сам заядлый рыбак. Рыбалку ни на что не променяет. График перепутает, уйдет на озеро, с удочками сидит. А тут съемка начинается. Режиссер кричит, сердится — весь лес переполошит. А потом нашел выход. Собрал целую стаю мальчишек и говорит: «Вам боевой приказ. Найти, задержать и доставить ко мне шпиона». Ну, пацаны Петра Ефимовича знают, им такие приказы хоть каждую минуту отдавай. Сцапают они его, приведут. А тот ворчит: «Не в состоянии я, говорит, сейчас врага ползучего изображать. Клев мне всю душу перевернул, я стихами говорить хочу». Смеху — вагон. А так народ веселый, простой. Одна артистка, молоденькая совсем, частушки деревенские записывает. По вечерам куда парни с девками, туда и она.
Мой возница взглянул на часы и подхлестнул коней.
— А самый веселый — режиссер. Говорун! За говорильню ему хоть трудодни начисляй. И все у него — восторг! Увидит звездочку над лесом, ну самую обыкновенную, и сразу: «Чудо!» Или сосну старую-престарую, разлохмаченную. С нее уже вся смола выветрилась, ей одна дорога — на дрова. И все равно: «Чудо!» И так чистосердечно скажет, что сам посмотришь и так же подумаешь. Костюм у него весь на «молниях». Техника!
Парень говорил, а у меня, помимо моей воли, рождалась зависть к своим собратьям по искусству. Они уже на границе, они уже творят. А я еще не увидел ничего необыкновенного.
— А вот линию жизни он неправильную взял, — вдруг нахмурился парень, и ранние морщинки четче обозначились на его крутом лбу. — Картину запросто сделает. Классическую. По всей стране, вполне возможно, прогремит. А живет он неправильно.
— Как же это понять?
— Понять нетрудно. Как дважды два. Рассказывать длинно. Я вам лучше про свою работу.
Он весь загорелся, когда стал рассказывать о рубке леса. Лучшими минутами своей работы он считал те, когда спиленное дерево, со свистом рассекая воздух, устремляется к земле. Он воспевал ту самую картину, на которую я обычно не мог смотреть без содрогания: слегка поколебавшись, словно еще не поняв, что жизнь окончена, не успев проститься с землей и небом, падает навзничь, чтобы больше уже никогда не подняться, красавица сосна. Падает с надрывным, раздирающим душу стоном.
— Лес — это целая поэма, — задумчиво сказал я, выслушав парня. — И нельзя только мерить его на кубометры.
— При чем здесь поэма? — удивился он. — Из поэмы хаты не выстроишь. У нас норма, сроки, процент. Может, по-вашему, береза — это песня, а по-моему, — стройматериал.
Мы горячо заспорили. Я рисовал ему, как рождается в лесу серебристый колокольчик ландыша, как настырно пробивает сыроватую мшистую землю первый подосиновик со шляпкой, вспыхивающей жарким огоньком, как безудержно плачет раненая береза, как благодарны лесу речки и родники. Парень хитровато улыбался, всем своим видом показывая, что все, что я ему говорю, для него не новость, и стоял на своем. Спор так захватил меня, что я не заметил, как телега остановилась.