Смешные любови (рассказы) - Страница 18
На сей раз он, с одной стороны, был опьянен этой волной, с другой (в уголке сознания, куда это опьянение не доходило) — удивлен: возможно ли, чтобы его мечта обладала такой силой, что по ее зову реальность послушно спешила преобразиться? Не уставая удивляться своему могуществу, он внимательно следил за тем, когда дебаты станут настолько захватывающими, что их участники перестанут его замечать. Как только наступил подходящий момент, он выскользнул из помещения.
Отделение, где происходил этот импровизированный симпозиум, располагалось на первом этаже прелестного флигеля, стоявшего (наряду с другими флигелями) в просторном больничном саду. Сейчас в сад вышел Флайшман. Прислонившись к высокому стволу платана, он закурил и возвел глаза к небу: было лето, по воздуху плыли ароматы, и на черном небосклоне висела круглая луна.
Он попытался представить себе ход дальнейших событий: докторша, минутой раньше подавшая ему знак выйти в сад, дождется момента, когда разговор отвлечет ее лысого любовника от подозрений, и затем, должно быть, неприметно обронит, что интимная нужда заставляет ее ненадолго покинуть компанию.
А что случится далее? Далее он уже не хотел ничего воображать. Волнение в груди предвещало ему приключение, и этого было достаточно. Он верил в свой успех, в свою звезду любви и верил в молодую докторшу. Убаюканный своей самоуверенностью (всякий раз несколько удивляющей), он отдавался приятному бездействию. Ведь он всегда воспринимал себя как мужчину привлекательного, желанного и любимого и наслаждался тем, что ждет приключения пассивно, как говорится, сложа руки. Он верил, что именно такая поза возбуждает и покоряет женщин и судьбу.
Здесь, пожалуй, уместно заметить, что Флайшман часто, если не постоянно (и самовлюбленно), видел себя со стороны, так что с ним непрерывно был его двойник, превращавший его одиночество в состояние вполне занятное. На сей раз, например, он не только стоял опершись о платан и курил, но одновременно с наслаждением наблюдал за тем, как он стоит (красивый и юный) опершись о платан и непринужденно курит. Так он любовался сам собой, пока не услышал легкие шаги, направлявшиеся к нему от флигеля. Он преднамеренно не оборачивался. Еще раз затянулся, выпустил дым и воздел глаза к небу. Когда шаги приблизились к нему, он молвил нежным, вкрадчивым голосом: — Я знал, что вы придете…
— Не так уж трудно было догадаться, — ответил ему главврач, — я ведь всегда предпочитаю мочиться на природе, чем пользоваться современными клозетами, где чувствуешь себя отвратительно. А здесь золотистый ручеек каким-то чудом вмиг соединяет меня с глиной, травой и землей. Ибо, Флайшман, я прах и в прах возвращусь, пусть хотя бы частично. Мочиться на природе — это священный обряд, коим мы даем земле обещание однажды вернуться в нее целиком.
Флайшман молчал, и главврач спросил его: «А вы что? Вышли поглядеть на луну?» Но Флайшман продолжал упорно молчать, и главврач сказал: «Вы, Флайшман, настоящий лунатик. Именно поэтому я и люблю вас». В словах главврача Флайшману послышалась насмешка, но, стараясь оставаться невозмутимым, он процедил сквозь зубы: «Ну вас с вашей луной! Я тоже пришел сюда помочиться».
— Дорогой Флайшман, принимаю это как чрезвычайное проявление вашей симпатии к стареющему шефу.
И они оба встали под платаном, дабы совершить действие, которое главврач, с неослабевающим пафосом и без конца варьируя эпитеты, сравнивал с богослужением.
Когда они вместе шли по длинному коридору в ординаторскую, главврач по-братски обхватил студента-медика за плечо. Студент не сомневался в том, что лысый ревнивец заметил поданный докторшей знак и теперь в своих дружеских излияниях смеется над ним. Он, конечно, не мог сбросить руку шефа со своего плеча, но тем больше гнева скапливалось в нем. И утешало его лишь то, что он не только был полон гнева, но одновременно и видел себя со стороны в этом гневе; вид юноши, возвращающегося в ординаторскую неожиданно для всех совершенно преображенным, вполне удовлетворял его: едко саркастичный, агрессивно остроумный, чуть ли не демонический.
Когда они оба наконец вошли в ординаторскую, то узрели такую картину: Алжбета стояла посреди комнаты и, вполголоса напевая какую-то мелодию, уродливо вихляла в такт бедрами. Доктор Гавел сидел потупив взор, а докторша, стремясь предотвратить испуг вошедших, пояснила: — Алжбета танцует.
— Хватила лишку, — добавил Гавел.
Алжбета без устали виляла бедрами и при этом еще вращала бюстом перед склоненной головой сидевшего Гавела.
— Где вы научились такому прекрасному танцу? — спросил главврач.
Флайшман, раздуваясь от сарказма, демонстративно рассмеялся: — Ха-ха-ха! Прекрасный танец! Ха-ха-ха!
— Я видела такой в Вене, в стриптиз-баре, — ответила Алжбета главврачу.
— Ну и ну, — с мягким укором сказал главврач, — с каких это пор наши сестры ходят в стриптиз-бары?
— А разве это запрещено, пан шеф? — спросила Алжбета, выводя бюстом окружности перед главврачом.
Желчь, все больше подступавшая к горлу Флайшмана, рвалась излиться наружу. И потому он изрек: — Вам нужен бром, а не стриптиз. Становится просто страшно, что вы нас изнасилуете!
— Вам-то нечего бояться. Сосунки меня не занимают, — отрезала Алжбета, извиваясь всем телом перед Гавелом.
— А вам понравился стриптиз? — по-отечески продолжал расспрашивать ее главврач.
— Еще бы! — ответила Алжбета. — Там была одна шведка с огромными сисями, но куда ей до меня (при этих словах она погладила себя по груди), и еще там была одна девушка, изображавшая, что купается в мыльной пене в такой картонной ванне, и потом еще мулатка — та вообще перед всеми зрителями занималась онанизмом, и это было самое интересное.
— Ха-ха! — взорвался Флайшман на пределе своего дьявольского сарказма. Онанизм — как раз то, что вам нужно!
Алжбета продолжала танцевать, но с публикой, по всей вероятности, ей повезло гораздо меньше, чем танцовщицам в венском стриптиз-баре: Гавел сидел понурив голову, докторша смотрела на Алжбету с насмешкой, Флайшман — с осуждением, а главврач — с отцовской снисходительностью. И Алжбетин зад, обтянутый белой материей медсестринского фартука, вращаясь, перемещался по комнате, как прекрасное круглое солнце, но солнце уже погасшее и мертвое (окутанное белым саваном), солнце, осужденное равнодушными и смущенными взглядами присутствующих эскулапов на жалкую ненадобность.
В какой-то момент показалось, что Алжбета и впрямь начнет сбрасывать с себя одежду, и потому главврач с тревогой в голосе проговорил: — Ну-ну, Алжбетка! Вы, надеюсь, понимаете, что здесь не Вена!
— Ладно вам беспокоиться, пан шеф! По крайней мере, увидите, как должна выглядеть голая женщина! — хорохорилась Алжбета и, снова повернувшись к Гавелу, угрожающе затрясла перед ним грудями: — Ну что, Гавличек? Ты вроде как на похоронах! Подними голову! У тебя что, кто-то умер? Почему ты в трауре, скажи? Погляди на меня! Я ведь жива! Я же не умираю! Я все еще живу! Я живу! И при этих словах ее зад уже перестал быть задом, а стал самой печалью, печалью прекрасно выточенной, танцующей по комнате.
— Перестаньте, Алжбета! — сказал Гавел, не отрывая взгляда от паркета.
— Перестать? — спросила Алжбета. — Я ведь танцую ради тебя! А сейчас устрою для тебя стриптиз! Бесподобный стриптиз! — И она, развязав сзади фартук, жестом танцовщицы бросила его на письменный стол.
Главврач снова испуганно проронил: — В общем, Алжбетка, было бы недурно, если бы вы показали нам стриптиз, но где-нибудь в другом месте. Вы же понимаете, мы здесь при исполнении служебных обязанностей.
— Я знаю, как себя вести, пан шеф! — все еще вертясь, ответила Алжбета, оставшись теперь в своем светло-голубом форменном платье с белым воротничком.