Смертеплаватели - Страница 78
Я внутренне холодел, заглядывая в этот извращённый, но предельно реальный мир, полный крючковатых лобастых циклопов. На одной картине зародыши толпились в мрачно-роскошном зале биржи, киша вокруг электронного табло с котировками; пара мраморных эмбрионов-атлантов держала на затылках пышный свод. На другом полотне сверкала красками ярмарка с балаганами и каруселями; в центре её, на помосте, гордо раздувая жаберные щели, хозяин паноптикума показывал публике сиамских близнецов. Наконец, на самом кошмарном холсте сошлись в бою две армии нерождённых, вовсю коля штыками, стреляя в упор; позади лежали за пулемётами суровые головастики, стрелки заградотрядов…
Мы довольно долго пробыли там. По счастью, никто из малочисленных посетителей не забрёл в этот зальчик и не помешал нам; я был уверен, что здесь с охами и ахами надолго застрянет любой.
Наконец, заявив, что она хочет кофе, Виола поднялась с сидения. Не зная, скоро ли вновь удастся попасть в эту галерею, я буквально впился глазами в самую маленькую из картин: простреленный звёздами сине-чёрный бархат, нежное сияние облачного земного купола и — в качестве орбитальной станции — полупрозрачный околоплодный пузырь с парой космонавтов, похожих на запятые…
— Ты знаешь, это очень точная метафора, — сказала она в баре, отхлебнув из своей чашки. Я видел, что живопись Санчеса задела Виолу по-настоящему: против своего обычая, моя наставница машинально влила в кофе сливки. — Очень точная… По сути, как полноценное духовно-волевое существо, человек всегда рождался вторично. И то, если прилагал усилия. А иначе — до конца своих дней оставался вот таким… с хвостом и жабрами.
— Был такой занятный философ и мистик, — правда, путаник великий, — Георгий Гурджиев. Так вот, он предлагал человеку проснуться, называл обычных людей спящими; но родиться, как личность, — это, по-моему, точнее.
— Да, — кивнула она. — А знаешь, иногда мне кажется, что и я родилась совсем недавно…
На меня словно из печи дохнуло — как всегда, когда Виола напоминала о своем возрасте. Никакими силами я до сих пор не мог себе внушить, что тридцатилетняя упругая красавица, жизнерадостная, смешливая, не умеющая долго сидеть на одном месте, — моя недостижимая Звезда, которая сейчас так скромненько макает овсяное печенье в кофе, прожила на свете 1205 лет!! Ну да, она всего на век с небольшим моложе меня. При нашей системе регулярных обновлений организма я вполне мог бы дожить… познакомиться…
— Вы тут все как будто недавно родились, — сказал я нарочито бодрым тоном, чтобы одолеть непрошенный трепет. — Вот именно в том, высшем смысле. Не из чрева, но из себя самих. И я, кстати, до сих пор не могу понять, отчего это произошло.
Она уставилась на меня, точно видела впервые.
— Меня, знаешь, здорово удивили книги, изданные после… после моей смерти. Ну, те, что вы наставили в мою библиотеку.
— Правда? И чем же?
— Прежде всего, тем, что их ещё долго писали и издавали. И в двадцать третьем веке, и в двадцать пятом… Понимаешь? Не йе[89] в Цзинване, не кристаллы какие-нибудь, а бумажные книги, с обложками, со страницами… Хорошую прозу не заменишь виталом или сублиматором. Тем более, поэзию. Надо слиться с автором, увидеть всё его глазами…
— «О, моя ненависть!» — внезапно процитировала Виола, испытующе глянув на меня. — «Нежная, синяя ненависть! Ненависть по имени Клементина…»
— Надо же! И тебе он нравится, — Чаганов?
— И мне… Я рада, что ты открыл его для себя. — С необычно мягкой улыбкой она положила свою руку на мою. — Это был мой любимец, ведь мы с ним почти однолетки. Я страшно гордилась, когда он мне подписал первое издание «Погони за детством», ленинградское, 2289-го…
— Вот, я его и читал.
— Конечно, кто ж подбирал тебе чтение!.. Я тогда училась в Московском университете, отделение абсолют-физики. Университетское кафе; сухое вино, стихи с эстрады и споры до утра… Ты ведь тоже был студентом?
— Понятное дело, — сказал я, доставая и разворачивая сигару. Мы были почти одни в маленьком уютном буфете со стенами, обтянутыми ковровой тканью — зелёный фон, райские птицы на ветках; лишь полный мулат-буфетчик, как положено, протирал и оглядывал на свет совершенно чистые стаканы.
— Но мы с тобой отвлеклись, — сказала она, беря из воздуха тонкую, душистую «женскую» сигарету. Я щёлкнул зажигалкой. — Всё-таки, чем тебя удивили новые книги?
— Одной вещью, дорогая. Чаганов ещё близок и мне, и тебе — тебе ранней… но позже — о ненависти уже не писали. Разве что в исторических романах, как о чем-то безнадёжно устаревшем…
Она хохотнула и выпустила струю дыма под потолок.
— Ну, ты даёшь! Я тебе сейчас десять примеров приведу, не задумываясь…
Я нетерпеливо отмахнулся:
— Ладно, пусть писали, — но не о той ненависти, понимаешь?… Не к женщине по имени Клементина, которая превратила любовь в горе, а жизнь в ад. Пожалуйста: великолепный автор, Кацуо Миямото… что ненавидят его герои? Собственное тело, его хрупкость, уязвимость, зависимость от техники. Потрясающий сюжет построен на этом, мои современники не додумались бы… А этот… Бонатти, что ли, или Бонелли? Исповедь человека, которого душит замкнутость его собственного «я»! Он, видишь ли, страдает, потому что не может жить общими чувствами со своей любимой, с ребёнком, с друзьями…
— Бенедетти, — поправила Виола. — Да, это годы где-то 2750-е… Как раз накануне первых слияний.
Я увлечённо продолжал:
— Если верить вашим книгам, с некоторых пор на Земле… то есть в Кругах Обитания практически не стало зла! Исчезли жадность, жестокость, ложь, ревность, больное самолюбие. Ну, вымерли, как мамонты, и всё!.. Как это удалось? Каким чудом?! Никто об этом не пишет. Просто герои становятся другими, вернее, их чувства. Условия жизни улучшились? Извини, вульгарный материализм. В моё время уже почти все имели хорошую работу, были сыты, обеспечены… но люди-то остались прежними! Тот же, известный тебе, Балабут насиловал женщин, ломал более слабых, — не потому, что ему чего-то нехватало для жизни, а чтобы самоутвердиться, себя показать! А взять меня самого, Кристину, большинство из нашего круга? Ну, я-то ещё, слава Абсолюту, был книжным червем, идеалистом, — спасибо папе с мамой, — но в основном-то?! Выучиться, чтобы потешить своё и родительское тщеславие: «он у меня законник, она у нас биомодельер»… Работать, но не свыше меры; флиртовать, ходить на модные витакли и выставки, чтобы тебя там видели… немного спорта, немного туризма: карнавал в Рио, подвесная дорога на Никс Олимпика… Мещане, интеллектуальные мещане! А рядом, в тех же домоградах или в своих старых жилищах — эти, ещё не облагороженные, с дикими страстями… вчерашние монгольские араты, папуасские охотники за черепами… или ещё более дремучие — люди из больших городов, дети торгашей, внуки шлюх… Пятнадцать миллиардов, мрак, толща непроворотная! Мыслящих — один процент… Что вы сделали с остальными?! В двадцать восьмом веке — ну, просто уже ангельские хоры поют! Царство Божие во всех Кругах Обитания. Сплошные художники, мыслители, первопроходцы, торжество добра и освобождение духа… Человек за триста-четыреста лет изменился больше, чем за предыдущих тридцать-сорок тысяч. Ну? Что это было? Массовый гипноз? Виртуальная обработка сознания? Почему все родились?…
Выслушав мой бестолковый монолог, она рассмеялась так звонко, что буфетчик уронил стакан и нырнул за стойку его поднимать.
— С цифрами у тебя плоховато, мой дорогой. Во-первых, мыслящих всегда было сто процентов, — ну, почти сто, кроме слабоумных от рождения… неизмеримо меньше было родившихся в духе. Во-вторых… в твоё время на Земле сколько народу жило? Пятнадцать миллиардов? А в тридцатом веке, в Кругах, потом в Сфере, — как ты думаешь, сколько было населения?
— Н-ну… я думаю, миллиардов сто. А может быть, и тысяча.
— Двенадцать миллиардов, — с явным намерением поразить меня, веско сказала Виола.