Смерть в Париже - Страница 9
— Хорошо, созвонимся, — согласился я, дал ей свой телефон и постарался улыбнуться в ответ как можно дружелюбнее.
Я побродил по двору. Малолетки сидели горестно возле стен, с гитарами, и пели известные мне песни. Все-таки Никита был прекрасным мелодистом. Он умудрялся успевать построить в стремительном двенадцатитактовом квадрате яркую мелодию, запоминающуюся на раз. Он сочинял точные стихи, без литературной грязи, и в каждой песне оказывалась строчка-ключик. Она повторялась. Ее хотелось петь, и население пело.
Я вернулся в квартиру Ульянова рано и стал думать. Я забрался в ванну, набрал воды и лег. Ноги в воде казались короткими и кривыми, а может, такими и являлись. Я так плавал, как говно в проруби, стараясь понять свое место в этой смерти. И я стал понимать. Да, отправился в Афганистан добровольно, использовав офицерское звание, полученное в Институте физкультуры. Но я отправился на войну не для войны, не зная о ней почти ничего, а стараясь ею заменить печаль об изменившей жене и тоску о потерянном сыне. Я честно заработал на этой бесчестной войне эпилептические припадки и пенсионное обеспечение. Припадков давно не случалось, а деньги пока давали. Я утолил год войны встречами со стариком таджиком и выполнил его просьбу, постаравшись после забыть все — горы в дымке, непонятный народ, похоть к убийству, которая возбуждалась от месяца к месяцу, когда стала понятна его легкость и безнаказанность. Тем более я никогда не вспоминал то, о чем мы говорили со стариком, и то, что он мне передал, — знание и сверток с девятью клинками. Я их убрал в печь. Они казались неуместными в моей северной англизированной столице, чем-то книжным, словно из дурного детектива. Но они зачем-то лежали в печи! Я не желал никакой более войны, выполнив завет Хемингуэя, — поучаствовал в одной. Но не я напал первым. Никита не только мой друг, но и большая часть жизни. Этим убийством они посягнули на мою жизнь, и мой Бог не будет более слишком добр. Слишком добрым быть — совершать самоубийство, а самоубийство осуждает христианская церковь. Кто убил Никиту? Малинин морально убивал его. Бандиты. Наемный киллер, знающий то, что узнал на войне я. Мой антипод, поскольку он убивает, а я еще — нет. Потому что начал — он, они. Его кто-то направил. А я? Что могу я? Я могу то, что могу, — отомстить. Это все мое знание. Я должен убить этих бандитов. Этих духов. Убей духа!
Вода давно остыла, а я не имел сил встать. От решения стало теплее. Убей духа! Но как? Я поднялся, замотал тело в полотенце и сел на край ванны. Бандитов так много. Кого и как? Эти тачки с затемненными стеклами, мордовороты с бритыми затылками, радиотелефоны и автоматы, наемные убийцы, бандитские чиновники, бандитские разведки и контрразведки. Убей духа! Кого, где и как? И разве я один бился в чужих горах и впитывал что ни попадя. Непонятный народ. Чума всегда приходила с Востока. Но они начали первыми. Убей духа! А лучше… да, лучше, если духи сами станут убивать друг друга. Повороши в осином гнезде. Убей духа! Духи сами убьют друг друга!
Вытираю голову и накидываю халат. Соседи давно спят, и я иду по темному коридору, не зажигая света, а в комнате и так можно читать и писать без лампады. Белые ночи. Сев на корточки возле печи и открыв дверцу, протягиваю руку. Приходится залезать по плечо, пачкаться. Нащупываю сверток, достаю. Закрываю дверцу и вытираю ее полотенцем. Сажусь за стол и разворачиваю. На ощупь вспоминаю металл и теплые деревянные рукоятки. Старик снова передо мной говорит, шамкая губами: «Решение мстить — это воля Бога, а к решению ты идешь сам. Правильно думать надо именно по пути. Неправильная мысль на пути сделает из человека не мстителя Бога, а труп. Мститель, ставший трупом, — пощечина Богу. Бог пощечины не заслужил…» Я правильно думал по пути и принял решение сам и только после решения достал сверток старика. В правильном вопросе всегда есть ответ. Зачем бандитам оставаться? Бандитам не надо быть. Пусть духи сами убьют друг друга!
Кожа на лице подтягивается, а плечи становятся тяжелее. Я ощупываю лицо и узнаю в нем лицо лейтенанта, а не недавние висящие щеки, безвольный подбородок и заплывшие глаза эпилептика.
Следующие два дня я провозился в гараже. На водительские права удалось сдать еще до Афгана, а на «Москвич» хватило денег после войны. Медкомиссия меня профукала, а до следующей переаттестации времени навалом. Последний раз выдалось выезжать на «Москвиче» прошлой осенью. Рекшан приперся с Лемеховым, нашим старым приятелем-художником, и Серега скоро рубанулся. Я согласился подбросить их на соседнюю улицу в мастерскую Лемехова, а на обратном пути лопнул ремень вентилятора. Весна прошла в пьянках и без денег. В мае сподобился купить ремень в «Апрашке», но руки не дошли. Теперь дошли ноги. На всплеске послевоенного энтузиазма мне удалось выбить гараж поблизости, и теперь я вспоминал, что да как крутить-вертеть, паять-лудить в этой траханой машине. Два дня в гараже возле помойки — то, чего мне как раз не хватало. Когда я наконец очистился от грязи и ржавчины и сидел за столом напротив телевизора, не думая ни о чем, в комнату постучал Колюня. Всегда узнаю его по дрожащему стуку. Он открыл дверь, не дожидаясь ответа.
— Я сплю, — сказал вошедшему, а тот, с бутылкой под мышкой, стаканами и помидором, ответил, морщась:
— Не ври, не спишь.
Он затворил дверь и сел напротив, закрыл экран телевизора. Налил в стакан, сказал: «Вздрогнем» — и проглотил водку.
— А ты? — спросил, выдохнув, а я:
— Нет, — ответил и закурил.
— Тебе лучше.
Колюню я знал с детства. Невысокого роста, с подвижным лицом и постоянной улыбкой от уха до уха, он вызывал нашу с Никитой зависть, когда по вечерам возился во дворе с грузовичком. Сколько я его помню, столько он и шоферил, став на моих глазах мятым, загнивающим, немолодым пролетарием. Теперь у него микроавтобус, в котором он так же ковыряется каждый вечер, как когда-то в грузовичке. Но последний месяц он совсем разошелся. Нина, его жена, потемнела лицом и затихла, стыдясь перед соседями.
— «Москвич» продал, что ли? — Колюня попытался завязать общую беседу, но я только и ответил:
— Продал.
— Хорошо продал?
Я и на этот вопрос ответил без комментариев:
— Нормально.
Он вздохнул, налил, проглотил и продолжил:
— Пойду асфальт крыть.
— Какой асфальт? — Я спросил без интереса.
— Пойду асфальт крыть к гребаной матери. Достала меня баранка.
— Пьешь уже месяц, вот и достала, — ответил я.
Колюня пододвинулся ближе. Лицо у него было бледно-зеленое от запоя, с устойчивой щетиной.
— А ты спроси — почему?
— Почему?
Колюня откинулся на стуле и ответил мрачно:
— Не скажу.
— Не говори. Зачем тогда спрашиваешь? И вообще… — Я уже собрался его выставить, но не успел.
— Месяц назад меня на Старо-Невском подрезал «опель», — начал Колюня быстрым шепотом. — Я ему фонарь только и разбил, хотя они сами, суки, виноваты. Но бугаи меня приперли и говорят: «Отработаешь, если не хочешь без почек остаться». Я им пару раз коробки какие-то перевозил. Они даже деньги давали. Немного. А двадцатого мая достали. — Колюня вылил остатки в стакан и влил в глотку. Он закашлялся, испарина выступила на лице. Я думал, он сейчас блеванет на стол, но Колюня отдышался и договорил: — Они велели быть в одиннадцать на Восстания. Возле магазина… Ты знаешь… Где электрические члены продают… Да в газетах писали о таком магазине, но я туда не заходил, поскольку имел хоть и не электрический, зато — свой. Я жду гадов минут двадцать. Подходит бугай, и мы едем недалеко. На Некрасова. Заезжаем во двор, там где кафе-гриль… Чтоб оно… Становлюсь задом, открываю заднюю дверь. Сажусь за руль и посматриваю в зеркало. — Колюня потянулся к моим сигаретам, я кивнул согласно. — Они труп вытащили и погрузили. Труп! Гребать его колотить!
— С чего ты взял!
— Завернули в мешковину. Что я, человека от говядины не отличу!
— А дальше что? — Я спрашивал без интереса. Меня не покидала уверенность, что все придет само. Всякая сконцентрированная мысль, идея, решение — это сгусток энергии, изменяющей пространство. Бездействие тоже работа, если за ним скрывается направленное знание.