Смерть Кирова - Страница 4
Но так хотелось жить! Быть полноправным гражданином страны, вожди которой клятвенно заверяли таких же, как он, граждан: скоро, скоро наступит счастье!
Мечтательный мальчуган, книжки почитывал. Воспарялся мыслями в дали грядущие, и представлялся он себе человеком героического склада, и проявится этот человек, проявится обязательно — где-нибудь, как-нибудь и когда-нибудь. Поэтому и метался по стране, ища время и место; в биографии его — провалы, он либо забывал, либо не хотел вспоминать некоторые местечки, куда заносила его неуживчивость. Всегда считал себя обойденным сотоварищами, лишенным тех благ, которые давал ему партбилет. Он хотел полнокровно жить и работать — и жизнь звала его, гнала вперед, потому что она была новой, интересной, увлекательной. Новая жизнь, более того — новая цивилизация, созданная за короткий, отведенный ей историей срок. Да, это была новая жизнь, настоящая жизнь, весна страны, которая выбралась из гражданской войны и пыталась восстановить порушенное. Почва, набухшая влагой и прогретая солнцем, уже пробивалась первыми ростками будущего общества, корявого и неразумного. Но — всходы, но — первые, свежие, и служители искусств охами и ахами встретили появление клочков зелененькой травушки на загаженной земле, им уже виделись тучные коровы, колосящиеся поля и ветки, наклоненные тяжестью плодов; все было так необыкновенно, что кое-кому мнилось: да они же на какой-то другой планете, не на Земле, и все вокруг неведомо, — именно в эти годы возвращенец Алексей Толстой написал “Аэлиту”, и голос заглушаемой эфиром марсианской красавицы взывал к помощи Революции. Рождалось новое искусство, давшее позднее миру поразительную музыку, полотна, которыми гордятся лучшие музеи и галереи мира, поэзию и прозу. И вместе с весной — то студеный ветер, то иссушающий зной. Новые вожди страны все были людьми случайными, пришлыми, напрочь отринувшими все прошлое России, собственные биографии и национальности, поправшие вековые устои многомиллионного народа; сцепление и сплетение обстоятельств, не ими порожденных, но ими же не учтенных, заставляло правителей земли русской создавать законы, уже тогда, в их время, считавшиеся преступными, но в том-то и беда была, что не введи этих преступных законов — стране стало бы совсем плохо. Маленькому человеку жилось все хуже и хуже. Идея мести за унижения его — древняя, обостряется она и принимает вещественные формы в критические моменты, а такой наступал к началу 30-х годов. И, как всегда, предвосхитили эту месть люди искусства, чутко обонявшие запахи извращений. В 1928 году Бруно Ясенский пишет “Я жгу Париж”, отдавая прекрасный город ревнивцу, который, увидев свою возлюбленную в объятиях миллионера, выливает в городской водопровод пробирку с чумой. И Алексей Толстой увидел, что есть явь, а что сон, — потому создает “Голубые города”, “Гадюку”. А на экранах синематографа нелепый маленький смешной человечек, детище Чарли Чаплина, смеется над богатыми и сильными, вызывая сочувствие и любовь таких же нелепых, но не смешных людей.(Доигрался Чарлз Спенсер Чаплин: маленький человечек разросся, потеряв свою человечность, до толп у экранов телевизора.)
В такой вот новой стране, в такую вот новую жизнь вступал Леонид Николаев, как все убогие тянувшийся к тем, кто посильнее и поздоровее, кто близок к власти, — к большевикам влекло его, к партийному билету, который давал Николаеву право считать себя сильным, правым. И стал членом партии, вступил в нее по льготному пункту ленинского призыва, и уже поэтому полагал, что кое-какие, беспартийным не доступные, блага жизни должны принадлежать ему, коммунисту. То есть руководящая должность с хорошей зарплатой — и ходил по партийным ленинградским присутствиям, канючил, клянчил, выпрашивал, требовал, угрожал. (Две рекомендации давал ему комсомол, чтобы вступить в партию, но пренебрег ими Леня Николаев, остался беспартийным, а вот дала партия поблажку, разрешив после смерти Ленина некоторым пополнить свои ряды — и в число этих избранных захотел включиться Николаев.) “Истеричен”, — среди иных недостатков отметила конфликтная комиссия райкома партии; в частных разговорах члены комиссии, надо полагать, отзывались о безработном коммунисте Николаеве словами попроще и погрубее. А уж после смерти Кирова его топчут и топчут, все воротят от него нос, как от кучи экскрементов. Страх, отвращение и брезгливость сквозят в каждой о нем написанной строчке. Последствия выстрела (а это он, Леня Николаев, убил Кирова) — грандиозны, но демонизация личности преступника не произошла. Николаева так и не укрупнили до фигуры исторического масштаба: ничтожный, жалкий червяк, карлик, замахнувшийся на гиганта, человечишка, страдающий манией величия, демагог и кляузник, хам, грубиян, бездельник, склочник, трус, мерзавец, послушный другим мерзавцам…
Но если на человека ленинградской толпы глянуть, изменив угол зрения, то видится задавленный невзгодами семьянин с обостренным желанием гражданина новой России пользоваться всеми теми правами, что обещаны властью. За правами он и гонялся, этот кривоногий и узкоплечий парень. Хотел стать кадровым командиром РККА — не получилось, воспротивился райком комсомола, партийные органы испытывали к Николаеву недоверие, они чуяли в нем чужака, и тот пребывал с ними в постоянном конфликте. Не лишен публицистического дарования, грамотно писать руководящие статьи не смог бы, но при некоторой практике и натаске не хуже Кирова звал бы с трибун к светлому будущему. Образование — почти среднее, мало кто в ЦК мог похвалиться и таким. (Много чего начитался Леонид Николаев, но грамотность его была напускной, языку он учился будто по магазинным вывескам, блоки слов употреблял всуе, сами слова — невпопад.) Голова большая и круглая, надменный и крикливый. Дерзил по любому поводу. Выгнали из партии, а потом восстановили, после чего он любил садиться на собраниях поближе к президиуму и задавать “каверзные” вопросы. Правда, в ту (и позднюю) пору от идиотизма партийной жизни и партийных судилищ в тихое или громкое озлобление, а то и остервенение впадали многие люди, отнюдь не дегенераты, и так получилось, что приноровиться к революционным порядкам в самом революционном городе Николаев не мог, неизвестно кем и чем отчужденный от них. Любая предлагаемая работа уже отвращала, навязчивой стала мысль о восстановлении на прежней. Размахивал руками, стучал кулаком по столу, визгливо обвинял, хлопал дверью, покидая очередное негостеприимное присутствие.
Лишь один человек в Ленинграде понимал и жалел Леню Николаева — жена, мать его детей, Мильда Петровна Драуле, с которой познакомился в Лужском райкоме, которая тоже рвалась к светлому будущему, а было это будущее — так ей в Луге казалось, — в Ленинграде, где крепкие позиции занимали прибалты, а уж ветвь латышских стрелков не могла не помнить Мильду, едва не расстрелянную беляками. И подалась семья в город Революции, там родился сын Маркс, так названный, конечно, отцом, души не чаявшим в великом учении. Через четыре года и второй сын появился, Леонид. Странный ребенок этот, второй сын, летучий, блуждающий, то появится в анкете, то исчезнет, будто его и не было…
К началу 1933 года Леонид Васильевич Николаев — инспектор в инспекции цен. Должность не руководящая, но жаждущий почета и уважения человек достиг все же некоторой высоты. Не вскарабкался на нее, а очутился там по чьей-то прихоти; его вознесли, что, возможно, им и не замечалось, поскольку себя он считал достойным занимать еще более высокие посты. 250 рублей оклад, чуть больше у Мильды, велосипед имеется (по нынешним временам — чуть ли не “Запорожец”), квартира новая получена, и не две комнаты в коммуналке, а то и одна, положенная семье из пяти человек в городе с хроническим дефицитом жилплощади, — нет, отдельная трехкомнатная (так и хочется поставить восклицательный знак) квартира, вполне благоустроенная и неподалеку от комнаты матери, к которой всегда можно отвести детей, — и все опять же по милости судьбы. (Позднее следствие уперлось в подсказанную Сталиным версию и никак не желало местом жительства семьи считать эту отдельную квартиру, везде писался старый, до вселения на улицу Батенина, адрес дома, где Николаев соседей презирал, а достойным собеседником признавал только проживавшего там немца.)