Смерть Кирова - Страница 2
Но, поддаваясь общим настроениям, Киров и на грядущую Революцию возлагал надежды, да и кто ж не желал мира. Россией (да и всей планетой) овладел некий психоз, приступ бешенства, дрались и воевали за то, что дерьма не стоило, как это выяснилось, когда рассеялся дым сражений и нации приступили к подсчету колоссальных убытков, поскольку приобретения грозили новыми зудами, чесотками, лишаями и язвами. Свершилась все-таки Октябрьская революция, известного всему Кавказу журналиста Кирова избрали на съезд в Москве, где он, как и многие делегаты, приспособился к новым реалиям, перенял и терминологию пришедших к власти большевиков, и стиль их, и жестокость, освященную великим учением о всеобщем благе. Вскоре во власти Кирова оказался весь Северный Кавказ, Астраханский край, а затем, перешагнув через хребет, он утвердился в Азербайджане. Был жесток и неумолим, отбивался от белых пулеметами, ими же разгонял рабочие демонстрации. Действовал безоглядно, с либеральной болтовней было покончено, рядом с ним и в окопах напротив — такие же безоглядные и свирепые, как и он сам, и кто больше крови пролил и чьей — безнравственно учитывать и соизмерять, кровушка-то общая лилась, русская, братская, во имя блага всерусского и всенародного, да и кто сосчитает песчинки в Сахаре? Кое в чем Киров преуспел, кое в чем дал слабинку. Такое уж было времечко, такая, ничем от нее не укроешься, общественная атмосфера, создаваемая философскими течениями, политическими катаклизмами, вихрями мыслей, взлетами фантазий, волнами народных негодований, громами в искусстве и градом газетных передовиц, черными тучами пророчеств…
(Язык предательски обнажает наши сути: все написанное и наговоренное людьми подобно климату, который на века воцаряется, и погоде, склонной меняться изо дня в день, но если дождь и ветер на завтра можно еще предугадать, то как оценить тучку на горизонте столетий, кто предвидел ныряния холодного течения Оясио в глубь Мирового океана, что привело к разрушительным колебаниям климата; кто мог разглядеть в ничтожной секте последователей Христа носителей учения, которое оттеснит не только саддукеев и фарисеев, но бурным горным потоком снесет устои многих вер; кому и чему обязана возвышением кучка фантазеров, которая нанюхалась марксизма и вопреки заветам самого Маркса в 1898 году собралась в Минске? “Вихри враждебные веют над нами…” — поется до сих пор, чем признается независимость вихрей от тех, кто вроде бы надул щеки, изображая мощный порыв ветра. “Холодная война” — из того же ряда соответствий.)
Почти восемь лет отдано кровопролитному умиротворению Кавказа, годы эти многому научили бывшего воспитанника дома призрения и — в недавнем прошлом — велеречивого умельца красиво строить фразы. Научили умению примирять, ибо десятки народов и племен Юга России жили обособленно, по своим законам, а они в каждом ауле — свои, кавказцы разъяренно встречали тех, кто ломал их вековые устои. Их клан в Москве (Сталин, Микоян, Орджоникидзе и прочие) с кавказскими делами не справлялся, учинял глупости за глупостями, и тамошние большевики взывали к Москве: Кирова к нам пришлите, Кирова! Он разнимал дерущихся, уговаривал, жертвовал малым ради большей выгоды, предотвращал возможные угрозы, вносил успокоение, не совал палку в муравейник и не выманивал медведей из берлог.
За эти восемь лет он преуспел во многом, да и пофартило ему немало. По не зависящим от него обстоятельствам так и не пообщался с Лениным и не смог поэтому заразиться от него восхитительным примитивизмом, детским палачеством, не очаровался одуряющим обаянием его интеллекта, умеющего не видеть отдельного человека в категориальных единицах философского бесстыдства, о чем сам Владимир Ильич знал, втихую запрещая кое-кому глубоко вникать в марксизм; вождь Революции давно понял, что как только философия стала мир изменять, а не объяснять, она из средства познания превратилась в орудие убийства, в кастет по крайней мере, и все теоретические “драчки” сводились к войне за право обладать этим кастетом. (Уж Сталин-то знал, что такое философия и каков Ленин “по жизни”: в отредактированных им фильмах из Владимира Ильича так и прут повадки эдакого шалунишки; да режиссер фильма Ромм и Щукин, первый исполнитель роли, точно уловили эту черту Ильича, тем более нужную и к месту, поскольку иным он, лысый игрунчик, и не мог быть рядом с мрачноватым делягой кавказцем, — так был достигнут столь необходимый в искусстве контраст; белый и рыжий клоуны политического цирка.)
Философию Киров не знал и знать не хотел, хотя и держал в библиотеке труды властителей дум прошлого; теория у него всегда была служанкой практики.
В дискуссиях обычно поддерживал большинство, внес некую новацию в марксизм-ленинизм, выразившись как-то: “Каждому оппозиционеру сейчас надо бить в морду!” Да они того и стоили, из ненависти к Сталину проповедуя отвергнутый временем лозунг о мировой революции.
С Лениным разминулся — зато подружился со Сталиным.
Впервые они встретились 29 мая 1918 года в Москве на совещании. Сталин — наркомнац, член ЦК, на семь лет старше Кирова, соответственно и больше стаж революционной работы, а Киров — делегат от Терской области, знакомый только партийным низам Сибири и Северного Кавказа; на шатающейся иерархической лестнице того времени — несколькими ступеньками ниже Сталина, человек, проку от которого вроде бы мало — с точки зрения практичного наркомнаца. Ни к каким задушевным разговорам совещание не располагало, к тому же в этот день 29 мая постановлением СНК Сталин и Шляпников назначены общими руководителями продовольственного дела на Юге России и облечены чрезвычайными правами, Сталин готовится к отъезду, спешит, и тем не менее, он, всегда осторожно, выверенно дававший письменные рекомендации, вручает Кирову мандат, требуя относиться к тому “с полным доверием”. Так этот аванс необычен, что напрашмвается догадка о давнем знакомстве, будто они, Сталин и Киров, повстречались еще в октябре
17-го года на Съезде Советов. Причина же мгновенно возгоревшей симпатии в том, что встретились “свои”, как бы земляки или дальние родственники, и не часто среди мужчин возникает такое взаимное тяготение, преодолевая преграду лет и неодинаковых должностей.
С моментальной, мимоходной встречи этой и подружились, ценили друг друга и берегли дружбу. Оба, в сущности, самоучки, и каждый мог смело судить о тех теоретических пожитках, что прихватила в Россию вернувшаяся эмиграция.
В 1926 году его посылают громить оппозицию в Ленинграде и оставляют там, он становится хозяином Северо-Запада России.
Здесь, в Ленинграде, он находит себя, определяется; ему подвластны сотни заводов и фабрик, миллионы людей, неизведанный Север, полный богатств. Он — диктатор краевого масштаба, но Кавказ вылепил из него расчетливого владыку, умеющего дозированно казнить и миловать. Неспешно очищал Ленинград от нежелательных элементов, но удовлетворял кое-какие ходатайства; бывшие оппозиционеры, уже наказание понесшие, возвращались в родной город и трудились во славу его. Властитель столицы бывшей Империи понимал: он в этом городе и крае — единственный вершитель судеб миллионов, и миллионы должны знать, что там, где-то наверху восседает человек, перед всеобъемлющим добром которого бессильно любое зло.
И народ верил во всеохватность добра, пребывающего в Смольном. И добро тем более нуждалось в применении, что уже к концу 20-х годов начинало проявляться фатальное для социализма явление, его погубившее: партия большевиков превращалась в административный орган, специально созданная орава уполномоченных ВКП(б) внедряла ленинизм в сев озимых и ковку металла, прикладывала великое учение к рудам Кольского полуострова и домостроению. По норме выработки фрезеровщика судили о его идейной закаленности или ущербности, и поскольку в последнем никто обвиняться не хотел, то либо вкалывали по-черному, как ныне выражаются, либо приписывали, обманывали, привирали, — тем более что партия взвалила на себя еще и ответственность за все природные катаклизмы. (Зато освободила себя от подсудности народу: из-за неупорядоченных смен правителей не создала четкую, отработанную хотя бы десятилетиями, жесткую систему преемственности власти). Вот и приходилось врать — под нарастающий гул одобрений линии партии и преданности товарищу Сталину. И Киров возвеличивал друга, даже более пылко и выразительнее остальных. В те годы хвала Иосифу Сталину превратилась в ритуальный акт, походила на снятие шапки перед входом в церковь. Сам Киров на заседаниях Политбюро — молчал. (В 1933 году оно собиралось 25 раз, и только на девяти он присутствовал). Не хотел говорить — и точка. Преотлично знал цену этого словесного камуфляжа, ибо все теории, приложенные к практике Ленинграда, лопались мыльными пузырями. Идиотизм городской жизни намного превзошел охаянный Марксом деревенской, люди, названные в то время сатириками, были всего лишь бытописателями, сочинявшими очередной том “Физиологии Петербурга”; самый заскорузлый обыватель во сне не мог представить себе жутких картин советского Ленинграда, города, где в банях не было шаек, к примеру. Дворцы, которым большевики по примеру высокопросвещенных французов, объявили войну, уцелели, зато хижины обветшали совсем. Нравы были склочными, бытовой разврат превзошел все мыслимые границы, гражданский социалистический брак, основанный на общности идейных устремлений, трещал по швам, время родило термины (онэпивание, хозобрастание, коренковщина, липач, спецеедство), которые долго еще будут изумлять и потешать потомков; парткомы по крышу завалились доносами и жалобами, алиментными делами, перерожденцев — тьма-тьмущая. (Супружескими изменами занимались комиссии при ЦК.) Партийно-канцелярская машина подбрасывала гражданам анкетные вопросы, растолковать которые могут ныне только въедливые историки, — такой, к примеру: “Участвовал ли в антипартийной белорусско-толмачевской группировке?” Даже более заковыристые вопросы не останавливали поток желавших быть непременно в первых рядах борцов за лучшее будущее, партийные чистки сопровождались душераздирающими сценами, Ленинград держал первенство по процентам выявленных нечестивцев (10,3), обогнав по этому показателю столицу (7,5).