Случай Эренбурга - Страница 14
Тут надо сказать, что революционное прошлое «товарища Валентина» (и в процитированном отрывке, и далее) описано автором с большим знанием дела.
Ничего удивительного в этом нет. Автор ведь и сам в гимназические годы увлекся политикой и тоже, наверно, сперва таскал «литературу», а потом был произведен в пропагандисты. Тоже небось читал брошюру Вильгельма Либкнехта «Пауки и мухи» и цитировал «Анти-Дюринга». И тоже — почти совсем мальчишкой — сидел в одиночной камере Бутырской тюрьмы, о чем потом вспоминал в таких трогательных стихах:
О своем полудетском революционном прошлом Эренбург не только в этом стихотворении 12-го года, но и в более поздние времена вспоминал с умилением:
Я хорошо помню светловолосую девушку с крутым лбом. Ее звали Егоровой. Она ввела меня в большевистскую организацию. Сначала я таскал «литературу». Потом стал «организатором». Я работал в Замоскворецком районе. Мы проводили забастовку на фабрике Сладкова; я собирал среди студентов деньги и выступал на рабочих собраниях. Я скрывал от товарищей, что мне шестнадцать лет…
Я помню Макара, Варю, Тимофея, Егора-моргуна. Однажды на собрание пришел человек с усталыми ласковыми глазами. Его звали Иннокентием; он был членом Цека. Он внимательно разговаривал с каждым из нас. Одному товарищу он сказал: «Вы плохо выглядите, надо отдохнуть»… Это было для меня коротким прозрением: на одну минуту я увидел то, что сейчас стало азбукой жизни.
Я подружился со столяром-краснодеревцем Василием Ивановичем Чадушкиным, с механиком Тимофеем Ивановичем Ильюшиным. У них я учился веселью. Они жили плохо, работали тяжело, и все же они шутили. Революция для меня была освобождением от условностей, от лжи, от смерти. Для них революция была кровным делом, работой, радостью. Я еще помнил о сухой морали Базарова; а им уже снились сады советской Москвы.
Так видел он свое революционное прошлое из 1936 года, когда писал свою «Книгу для взрослых», откуда я взял этот отрывок. Но революционное прошлое своего «товарища Валентина» он описал без всякой лирики, с жесткой, я бы даже сказал, издевательской иронией:
Ютился он на ночевках, а обедал, и то в самых дрянных харчевнях, лишь когда ему об этом напоминали: «Да, да, конечно, вы правы, питаться совершенно необходимо». Женщин совсем не знал, хотел как-то сойтись с какой-нибудь для идейной близости и совместной борьбы рука об руку, но запамятовал или времени не хватило.
Когда началась революция, сидел он далеко в Сибири…
В октябрьские дни, во время короткой перестрелки с кучкой офицеров, Терехин был серьезно ранен и полгода провалялся в госпитале. Потом поехал в Москву, писал до потери последних сил резолюции с пунктами, но был комитетом партии мобилизован для «работы на местах» и этой зимой вернулся к нам уже в качестве председателя исполкома.
И вот, находясь уже в этой высокой должности председателя исполкома, в один прекрасный день он вдруг пропал. Исчез, словно растворился в воздухе.
Происшествие было из ряда вон выходящее, и вызвало оно, естественно, среди всего городского начальства большой переполох.
Были подняты на ноги все «Чеки», сколько их там было в этом губернском городе. Ведь это только невежественные простофили думают, что Чека — одна. А на самом деле:
Чеки много, и вся она разная. Есть у нас представители Вечека, есть Губчека, есть Ортчека, есть Уточека (ее любители буколики «уточкой» обозвали), есть и совсем особая, «00», такая страшная, что даже наш заведующий секцией, на что важный, и в комячейке состоит, лошадьми пользуется, и тот, когда заговоришь с ним об «00» этой, ерзать начинает.
Вот все эти разнообразные «Чеки» и забегали, засуетились, стали предпринимать в поисках пропавшего председателя исполкома самые чрезвычайные меры.
Первым делом, конечно, распорядились арестовать заложников из среды буржуазии, духовенства и левых эсеров.
К слову сказать, эта мера, как тут же выяснилось, была совсем не чрезвычайной, а самой что ни на есть будничной, для городских обывателей давно уже привычной:
Взяли помощника присяжного поверенного Тугенштейна, из комюста, по привычке — его всегда брали, обходилось дело тихо, почти любовно, и Тугенштейн на ночной звонок (даже телеграфистами не приходилось прикидываться) выходил сразу одетый, с подушкой под мышкой.
Не могу удержаться, чтобы не отметить тут, что в 1921 году, то есть за семь лет до «Двенадцати стульев», этим своим помощником присяжного поверенного Тугенштейном, привычно выходящим навстречу чекистам с подушкой под мышкой, Эренбург предвосхитил ильфипетровского Кислярского с его знаменитой допровской корзинкой. Да и в некоторых других заложниках, взятых по случаю загадочного исчезновения «товарища Валентина», тоже смутно угадываются прообразы персонажей Ильфа и Петрова, вовлеченных Остапом Бендером в наскоро создаваемый им мифический «Союз меча и орала»:
Взяли еще лавочника Митрофана Саввича Романова, торговавшего прежде москательным товаром, а теперь «кустарными изделиями», то есть половыми щетками, бисером и кислой капустой. Романова губила его явно неудобная фамилия, просил он разрешения именоваться впредь Краснолобовым, но ему было отказано ввиду паразитического происхождения. Эти два были от буржуазии. От духовенства взяли одного протодьякона, да и тот идти не хотел, жаловался на паралич, валялся в ногах и цеплялся за дьячиху, завывавшую: «Прощай, Иона, супруг мой любезный!» Труднее всего было с эсерами — хоть город у нас порядочный, губернский, но эсеров в нем не осталось совсем, вывели давно. Весной семнадцатого на каждой тумбе эсер торчал, а теперь: как ни ищи, все равно не выкопать. Одних пристрелили при мятежах различных, другие сбежали, третьи коммунистами заделались. Имелся, правда, бывший студентик Пиликин, летом семнадцатого года устраивавший в училище живые картины с сопроводительными речами приезжего эсера. Его можно прихватить, да на беду он этой зимой сидел уже два раза как правый эсер, а теперь предписано ущемить левых.
Но это все — предыстория. Сама же история — впереди.
Заложников взяли. Но делу это, конечно, ничуть не помогло. Исчезнувший председатель исполкома — как сквозь землю провалился.
А случилось с ним вот что.
В тот памятный для жителей города день, когда стало известно о его исчезновении, проходил он мимо тюрьмы и вдруг остановился, охваченный ностальгическими воспоминаниями: здесь, в этом сыром, стареньком остроге, прошли его юношеские годы. Взглянув на часы и убедившись, что до начала трудового дня еще довольно много времени, он решительно постучался в тюремные ворота. Сделав вид, что явился по долгу службы обследовать, как содержатся заключенные, он прошелся по всем тюремным камерам. Сперва заглянул в камеру уголовников, где взору его представилась хорошо ему знакомая, хотя и порядком уже подзабытая картина:
Посреди сидел рыжий детина, в одних портках, медленно, деловито похрустывая вошками, густо изукрасившими нежным серебристым бисером его волосатую грудь. Позади двое, очень юрких, скорей всего форточники, содружно плевались, истошно напевая: «Мы из Вязьмы два громилы и в тюрьме недавно были…» Еще ругался кто-то так, как ругаться могут только люди свободные, то есть громоздя на бабку прабабку. Хоть картина эта Терехину, прошедшему через Бутырки, Лукьяновку, Самарскую и многие иные места, была знакома, он удивился, ибо давно уже о тюрьмах думал не по воспоминаниям, а по статье в «Вестнике Наркомюста», очень хорошей статье, с мастерскими игрушек, концертами и даже древонасаждением.
— Вы, товарищи, довольны ли Советской властью? — спросил от растерянности Терехин, сам понимая, что глупый вопрос, никчемный, лучше б записать злоупотребления и в Рабкрин сегодня послать… Прямого ответа не последовало, только детина, не выпуская из-под пальца очередной жертвы, громко, раздельно сказал:
— Власть!
Но в укор ли, в хвалу ли или просто, чтоб сказать слово, так никто и не понял. Зато форточник, прошмыгнув вперед, пропел тоненько:
— Товарищ, разрешите папиросочку попросить, — и, сжимая добычу: — «Ява»-с. Первый деликатес!