Слово живое и мертвое - Страница 15
Ознакомительная версия. Доступно 15 страниц из 75.А между тем как верно и талантливо, умно и проникновенно, с каким блеском воссозданы на русском языке нашими лучшими мастерами другие его романы! Рядом с ними злополучные переводы буквалистов выглядят плачевно: чуть не по полстраницы занято не текстом самого Диккенса, а сносками и примечаниями к «принципиально» оставленным без перевода словам, объяснениями того, что же должны означать гиг, бидл, атторней, солиситор и прочее. Родителям, библиотекарям, учителям нелегко приохотить ребят к чтению Диккенса, многие отчаивались в своих попытках: ребята не в силах пробиться к сюжету сквозь колючие заросли непонятных слов и набранных бисером примечаний. Где уж там взволноваться мыслями и чувствами героев, изъясняющихся этим чудовищным языком, где уж там почувствовать сострадание, уловить прославленный юмор Диккенса… «Кто это выдумал, что он хороший писатель? Почему ты говоришь, что про Домби (или Оливера, или Копперфилда) интересно? Ничего не интересно, а очень даже скучно. И про Пиквика ни капельки не смешно!» – такое приходилось и еще придется слышать не только автору этих строк.
А жаль.
Далеко не всякое иностранное слово, которое пытались вводить даже такие исполины, как Пушкин, Герцен, Толстой, прижилось и укоренилось в русском языке. Многое, что вначале привлекало новизной или казалось острым, ироничным, с годами стерлось, обесцветилось, а то и совсем отмерло. Тем более не прижились все эти солиситоры, бидлы и гиги – они не обогащают язык, ничего не прибавляют к каретам, коляскам, двуколкам или, скажем, к стряпчим, поверенным и судейским крючкам, при помощи которых переводчики творческие, не буквалисты и не формалисты, прекрасно передают все, что (и как) хотел сказать Диккенс.
Казалось бы, и теоретически, и практически все ясно, многократно показано и доказано. Превосходная русская проза тех, кто воссоздал на русском языке того же Диккенса, Стендаля, Рабле, десятки лучших произведений классической и современной литературы, – все это может многому научить не только переводчиков.
А если люди учиться не желают? Если, воображая себя сверхсовременными открывателями и архиноваторами, они упорно твердят зады?
К примеру читаешь: «Появился столик на колесах, а за ним бой – человек лет шестидесяти». А мы ведь уже научились боя заменять, смотря по эпохе и обстоятельствам, слугой, лакеем, официантом. Последние два тоже иностранного происхождения, но давно укоренились, и нет нужды в наше время заимствовать для того же понятия еще и английское слово.
Мало кто помнит, что, допустим, слесарь и контора – слова немецкие, они давным-давно обрусели, так же, как и минуты, секунды, лампы и многое множество всякого другого.
Но вот выходит из печати сборник рассказов, и – жив курилка! – мелькают никому не нужные бейлифы и ланчи.
Редкость, единичный промах, «нетипичный случай»? Ничего подобного, такими переводами и сейчас хоть пруд пруди. Опять кто-то субсидирует женщину, а не содержит, кто-то разгуливает «в шляпе – американской федоре (!) с лентой» и т. п. Возрождается высмеянный десятки лет назад атторней с подстрочным примечанием, и не только автор, сам герой говорит: «Он был когда-то генеральным атторнеем и снова сможет им стать» – классический образец дурной кальки, давно отвергнутого формализма и буквализма.
Непостижимо, зачем надо, как говорили в старину, гальванизировать этот труп?
Жил в прошлом веке известный пушкиновед, замечательный знаток русского слова П.И.Бартенев. Его внучка вспоминает: «Весьма ревностно дедушка относился к русской речи». Оригинальности Бартенев не без оснований предпочитал самобытность, орфографии – правописание. Его нелюбовь к иностранным словам доходила порой «до чудачества». Однажды «к деду разлетелся брандмейстер и, желая блеснуть образованием (курсив мой. – Н.Г.), лихо начал: „Я явился… констатировать факт пожара по соседству с вашим владением и о мерах ликвидации оного“. Дед рассвирепел: „Что, что? Какие мерзости вы пришли мне тут рассказывать?“».
Не такое уж, в сущности, чудачество.
Пожалуй, точно так же этот страстный ревнитель чистоты языка встретил бы и нынешнего переводчика, у которого люди и машины названы «единственными подвижными компонентами пейзажа». И заметьте, еще сто с лишним лет назад как раз полуневежда, собрат чеховского телеграфиста щеголял теми самыми иностранными словами, которые у нас кое-кто считает непременной приметой современности!
Разумеется, не все иностранные слова надо начисто отвергать и не везде их избегать – это было бы архиглупо. Как известно, нет слов плохих вообще, неприемлемых вообще: каждое слово хорошо на своем месте, впору и кстати.
Но пусть каждое слово (в том числе и иностранное) будет именно и только на месте: там, где оно – единственно верное, самое выразительное и незаменимое! А в девяти случаях из десяти – приходится это повторять снова и снова – иностранное слово можно, нужно и вовсе не трудно заменить русским.
Забыты хорошие, образные обороты: человек замкнутый или, напротив, открытый. На каждом шагу встречаешь: контактный, неконтактный – и за этим ощущается уже не живой человек, а что-то вроде электрического утюга.
Давным-давно некий семилетний поэт, сочиняя стишок, донимал родителей вопросом: как лучше – ароплан или эроплан? Малолетнему стихотворцу было простительно: аэроплан никак, хоть тресни, не лез в строчку, разрушал размер, а самолет в ту пору относился еще только к сказочному ковру…
Еще раньше не кто-нибудь, а Блок вводил в стихи «кружащийся аэроплан», но он же пытался и найти замену, стихотворение «Авиатор» он начал строкой: «Летун отпущен на свободу». Многие годы спустя летун осмыслился совсем иначе, но как хорошо, как полно заменили аэроплан и авиатора самолет и летчик. А чем плох вертолет вместо геликоптера?
Рецептов тут, конечно, нет. Ведь прочно вошло в наш обиход, даже в детские стишки и песенки, взятое у англичан и французов короткое и звонкое метро и не привилась подземка, которую еще в «Городе Желтого Дьявола» ввел Горький, опираясь на американское subway. Рецептов нет, но возможности русского языка необъятны, и засорять его ни к чему.
Есть еще и такое «теоретическое оправдание» у любителей заемных слов: это, мол, нужно для «экзотики», для «местного колорита».
В 20–30-х годах в переводной литературе такой приметой «местного колорита» были всевозможные хэлло, о’кей, олрайт. Тогда они были в новинку, и на сцене Камерного театра в знаменитом «Негре» это «хэлло» помогало Алисе Коонен и ее партнерам перенести зрителя в новую для него, непривычную обстановку. Очень долго переводчики, даже лучшие, оставляли такие слова в неприкосновенности. Но сейчас уже установлена простая истина, одна из основ перевода: своеобразие иноземного быта надо живописать не формалистически оставленными без перевода словечками, а верно воссоздавая средствами русского языка ту особенную обстановку, быт и нравы, что показаны в переводимой книге языком подлинника.
Как некстати бывает холл в скромном доме, где-нибудь в глуши или, допустим, в позапрошлом веке, где естественна передняя или прихожая! И как необязательны, чужеродны в книге, напечатанной по-русски, всякие ленчи и уик-энды, усиленно насаждаемые у нас любителями ложной экзотики.
В австралийской и новозеландской литературе нередко встречается слово swag. Это соответствует русской скатке, только вместо шинели скатано и надевается через плечо одеяло, а в него закатаны, завернуты еще кое-какие нехитрые пожитки. Просто и понятно, сразу рождается зрительный образ: вот с такой скаткой через плечо, как по старой Руси с котомкой за плечами, бродят по стране в поисках работы сезонники-стригали и всякий иной не оседлый люд. Swagman, то есть человек со «свэгом», – это чаще всего именно сезонник, а подчас и прямой бродяга, перекати-поле.