Слово о слове - Страница 31
6.4. Число и слово
Подведем итог.
Несколько утрируя действительность, можно сказать, что в ходе исторического развития единое сознание единого человеческого рода как бы поляризуется, и вот на одном полюсе раздваивающегося духа только бездонная тайна полного микрокосма слова оказывается способной осветить собой конкретику единственности, на другом – лишь фиксация осязаемых подробностей конкретного факта формирует основание для индуктивного восхождения к любому обобщению.
Разумеется, в чистом виде эти полярно ориентированные формы духовности существовать не могут. Тем более там, где речь идет о бытии целых народов. Повторюсь: есть лишь большая или меньшая степень тяготения разных культур к одному из этих полюсов. Но и микроскопические отличия, накапливаясь и накапливаясь в поколениях, через века способны дать вполне осязаемые преимущества одним и обусловить отставание других.
Впрочем, необходимо уточнить. Ни стратегические преимущества, ни отставание одних народов от развития других ни в коем случае нельзя возводить в степень абсолюта. Во-первых, потому что решительно невозможно все время выигрывать во всем, поэтому превосходство в одном обязано обернуться поражением в чем-то другом. Во-вторых, это ведь еще вопрос, в чем именно состоит сокровенный смысл бытия народов; ведь вряд ли есть такие, которые и в самом деле были бы ближе всех к Богу. Нельзя же и в самом деле предположить, что Его замыслу, воплотить который Он поручил человеку, отвечают объемы материального производства.
Да, расплывчатость смысловых контуров слова, стремящегося поглотить все мыслимое, означает собой значительно меньшую степень взаимосплоченности тех, для кого оно является родным. Но в то же время это и более высокий уровень творческого напряжения его интегрального носителя. И наоборот. Впрочем, и здесь нельзя видеть какую-то однозначность, ибо у одного полюса единого человеческого духа мы находим склонные к самоуглублению полусонные племена мало к чему способных, но вместе с тем и равнодушных к материальному преобразованию мира философов, на другом – исполненные энергией и предприимчивостью народы, которым, как кажется, едва ли не чужды бесполезные в достижении практического результата какие-то отвлеченные метафизические искания…
Впрочем, мы еще не раз увидим в истории, что судьбоносные повороты в жизни целых империй направляются не столько мечом, сколько тем строем образов и чувств, которые открываются родным словом.
Не коллапс имперской воли и не напор варварских племен сгубили всемогущий некогда Рим. Не только хлынувшие в империю богатства, но и слово поэта открыли ему совершенно новый мир, и теперь уже именно он – этот пленительный мир частной жизни подлежал завоеванию. Варвары же штурмовали границы империи, уже погрузившейся в совершенно иное измерение бытия. Слово же поэта пресекло почти тысячелетнюю инерцию "studia divina" и положило начало новой – "studia humana", умственному движению, которому предстояло преобразить всю Европу. Да и действительное пробуждение России началось не столько с петровской палки, сколько с становлением нового языка…
Пусть и в меньших масштабах, но зато более контрастно, а значит, и заметно даже невооруженному взгляду, поляризация слова прослеживается в вечном противостоянии таких начал, как не допускающее никаких недоговоренностей число и
иначе говоря, в противостоянии терминологии науки (да и вообще любой узкоспециализированной профессиональной деятельности) и языка искусства.
Язык искусства вечен. Слово поэта, отзвучавшее тысячу лет тому назад, сегодня бередит не умершую для него душу точно так же, как и тогда. Ничто навсегда кинутое человеком в истекшей истории рода, так и не умалило его первоначального смысла. Просто когда-то произнесенным словом
и с тех самых пор ничто пережитое человеком уже не в состоянии исчерпать ее. Но каждое новое слово художника все же открывает и открывает в ней узоры каких-то новых звездных скоплений. Каждое новое откровение художника переворачивает нашу душу, согревая порождаемое словом чувство теплом неведомых ранее обертонов. Вот только все это – где-то в глубине нас самих. Материальная же поверхность материального мира не отзывается на все это даже легкой рябью. И только через столетия начинаются гигантские тектонические сдвиги.
Слово же науки чуть ли не на глазах преобразует окружающий нас физический мир. Так не оно ли обладает большей действенностью и властью?
Нет, и стерильные понятия царицы наук математики, равно как и любых других цеховых объединений, были бы совершенно бесплодны, если не сказать жестче и жесточе – абсолютно импотентны, существуй они сами по себе, в каком-то семантическом и эмоциональном вакууме. Но, к счастью, терминология любой науки, или доведенного до организационного совершенства ремесла, не существует автономно, она всегда растворяется в единой стихии единого языка народа, душа которого светится в его эмоциональных предпочтениях, в его искусстве, в его философии. И развивается любое специализированное арго вместе с самой наукой или ремеслом только потому, что постоянно дышит воздухом именно этой стихии. Вне ее никакой формализованный язык вообще немыслим. А впрочем, и предельная формализация языка так же невозможна. Ведь даже в формальной логике началом, цементирующим безупречность любой силлогистической структуры, выступает совершенно загадочная и неопределенная субстанция, характеризуемая понятием "есть". Между тем, из черной дыры одного только этого лингвистического монстра может быть извлечено едва ли не все, что угодно.
Словом, эффективность любого профессионального языка объясняется совсем не строгостью организации его категориального аппарата, но именно тем, от чего он (к счастью, абсолютно безуспешно) все время пытается избавиться. То есть каким-то трансцендентальным влиянием на него вдохновенного слова поэта. Только оно, вернее, только нерасторжимая связь и единство этих противоположных полюсов дает живительную силу любой науке, любому ремеслу. Для того, чтобы убедиться в истинности этого, в общем-то, нехитрого вывода, достаточно представить себе некоторого "Маугли", никогда не слышавшего ни колыбельных песен матери, ни бабушкиных сказок, ни звона гармошки за окном, ни бойких девичьих частушек, ни, наконец, забористого мужского мата – ничего, но вместо всего этого с самого детства погруженного в стерильную атмосферу образов и понятий, определяющих абстрактные правила какой-нибудь "игры в бисер". Словом, вообразить себе чудовище, так никогда и не узнавшее ничего, кроме основополагающих начал этой "игры". Стоит только сделать такое дикое предположение, и мы тотчас поймем, что на деле для каждого из нас кристальная чистота и прозрачность всех этих строгих правил, как солнечный свет, слагается из всего того, что с младенчества довелось видеть и слышать нам. Каждый из нас все это обречен нести через всю свою жизнь и для каждого ("когда б вы знали, из какого сора…") не допускающая, казалось бы, никакой многозначности строгая и стерильная аксиоматика всегда вместит в себя все переплавленное содержание индивидуализированной именно им культуры. Поэтому, одно и то же формальное понятие в духовном достоянии кого-то другого способно быть разложенным в совершенно иной спектр, словом, обнаружить в себе далекие отзвуки каких-то иных песен, память иных картин иного мира. А значит, строго говоря, абсолютного единства понимания одного и того же нет даже в категориальном аппарате самых строгих научных дисциплин. Не в последнюю очередь именно это обстоятельство лежит в основе того, что одни и те же термины понимаются все же по-разному. Но в конечном счете именно это и делает их способными к саморазвитию, препятствует их окончательной кристаллизации и омертвлению.