Слово и дело! - Страница 18
Пустоозерск или Пустоозерский острог, куда зачастую ссылали в то время столь тяжких преступниц, находится в Архангельской губернии, в Мезенском уезде, в 100 верстах от Ледовитого моря на Пустом озере, соединяющемся истоком с рекой Печорою, и заложен в XVI столетии для сбора ясака с самоедов. Пустоозерский острог заброшен в страшнейшую глушь: от него до Мезени 500 верст, до Архангельска — 1980, до Москвы — 3253 версты. „Пустоозерск, — гласит старинное описание, — хотя ни величиною своею, ниже особливым каким обывателей рукоделием, или искусством от прочих не отличается, но есть знаменитее других селений Мезенского уезда, потому что около оного находящаяся страна в древние времена называлась Югориею…“ Разумеется, не ради этого исторического воспоминания, а для лучшего сбора ясака с диких инородцев здесь было довольно долго воеводское правление, замененное в начале XVIII века комиссарством…
Пустоозерские жители, по тому же описанию, «по неимению пахотной земли, всегда упражняются в звериных, морских и тундряных промыслах и в рыбной ловле. Здешних же жителей хлебом снабдевают купцы из Соликамска, привозя его по Печоре, на каковой путь употребляются от 2 до 3 месяцев».
В этой небогатой столице Югорской страны [6] мы и оставим нашу старуху.
Что до Бунина, то все его литературно-фискальские способности и посильные труды в деле доноса не привели к вожделенному результату: денег он не получил, вероятно, потому, что старуха созналась в некоторых, а не во всех на нее взведенных словах; и все, что было сделано для него, так это — два года спустя после начала дела, от 5 января 1725 года, Толстой с Ушаковым отписали в Адмиралтейс-коллегию для ведома: «Дело, о котором извещал Козьма Бунин на вдову Маримьяну Полозову в важном государевом деле — ныне решено, а по тому решению Бунин явился свободен».
18. Многолетие Екатерине Алексеевне
Праздником мы начали, под шумок праздничного веселья и окончим настоящий очерк. Мы в городе Переяславле. Пред нами Даниловская обитель. Зайдемте в келейку отца Иоакима…
На дворе прекрасная декабрьская ночь, с 30 на 31 число 1721 года. В келье несколько человек; все они как русские люди весело провожают праздники — и нет ничего удивительного, что отец Иоаким еще до вечерни послал псаломщика Никиту за вином на три алтына.
В келью собрались отцы Даниил, Ираклим, Ефрем, Иосаф, Евстафий и Маркел. Последние два, рано утомившись излишним угощением, крепко спали, первый — тут же на лавке, второй ушел куда-то в чулан, на дворе. Шумно и весело говорило собранье; наконец утомились и разлеглись спать. Задули свечу. Не спалось отцу Иоакиму. Трехалтынная покупка произвела свое действие, и вдруг ему, ни с того, ни с сего, пришла мысль спеть многолетие.
— Благочестивейшему, тишайшему, самодержавнейшему великому государю нашему, Петру Алексеевичу — многая лета! — Так загремел отец Иоаким; многолетие подхватил Ираклим.
— И святейшему, Правительствующему Синоду, — продолжал Иоаким, — многая лета!
— Многая лета! — подтянул Ираклим.
— А ну его… — заговорил первый.
— Нет, ты постой, — начал Ираклим, — для чего ж мы о царице Екатерине Алексеевне многолетие не помянули?
— Да она какая ж нам царица? — отвечал Иоаким. — Нам царица старая, что была… первая супруга царя…
Услыхав такое мнение, Ираклим благоразумно заметил: «Что ты врешь!» — оставил товарища и «отбежал в другое место».
— Полно тебе там орать, — прикрикнул на Иоакима Даниил, — перестань петь да кричать, ложись спать.
Легли спать крикуны, но не лег отец Иосаф, один из свидетелей события. Он тихо выбрался из темной кельи и поспешил к архимандриту Варламу; в его келье, наедине, тайно донес отец Иосаф о всем случившемся. А три дня спустя Варлам уже передонес в Синод; 4 января 1722 года все виновные и свидетели были налицо в Синоде; с каждого из них порознь сняли допросы.
Отец Иоаким при первом показании сознался только в том, что он весьма шумно провожал праздники, что этому немало способствовала трехалтынная покупка, но многолетия никакого и ни с кем не певал, замечания от Ираклима — «для чего не поешь многолетие Екатерине Алексеевне» — не слышал и ему в ответе про государыню ничего не говорил. «В подтверждение слов моих не шлюсь я на Иосафа, — говорил Иоаким, — для того, что он на меня доносит, на Ираклима не шлюсь — он был в ту ночь вельми шумен: я шлюсь на Даниила, Ефрема, Евстафия и Маркиана».
Между тем, пока Иоаким запирался, его хорист Ираклим сознался во всем, указал на состояние, в каком они были оба в ночь на 31 декабря 1721 года, сообщил порядок пенья многолетия, разговор по поводу Екатерины Алексеевны и проч. Затем тот же Ираклим, как видно крепко струсивший, опроверг ссылку Иоакима на Евстафия и Маркиана: ни тот, ни другой ничего не могли слышать, ибо спали крепчайшим сном, первый в келье, а последний на дворе в чулане.
Рассказ откровенного Ираклима вполне подтвердился показаниями Иосафа, Ефрема и Даниила; последние добавили о резкой выходке Иоакима насчет Синода, после чего его сотоварищ отошел в сторону.
После отбора показаний дана очная ставка Иоакиму с его обвинителями. Улики были так ясны и сильны, что обвиняемый поспешил принесть во всем вину — и повторил все то, что уже было известно из показаний его сотоварищей. «А все это, — каялся Иоаким, — говорил я в пьянстве, понеже в тот же вечер, купя, пил вино; а в трезвости ни противных слов, ни помышления подобного никогда не бывало».
За обнаружением преступления последовало обнажение виновного от монашеского чину; вместо Иоакима он наименован именем, которое имел в бельцах [7],? Яков Венедиктов.
В один день покончено было духовное исследование, совершен и духовный суд; и уже 5 января 1722 года архиепископ Феодосий отправил арестанта и при нем весьма любезное письмо свое к Петру Андреевичу Толстому.
Письмо это начиналось словами: «Изящный и превосходительный господин, действительный тайный советник и кавалер Петр Андреевич!». Затем Феодосий вкратце излагал результат дела, также послал подлинные расспросы до «его изящества», «для надлежащего следования и учинения указа (т. е. экзекуции), понеже оное дело надлежит до Тайной канцелярии; а прочие иеродиаконы и монахи, чрез которых доношение и свидетельство оный обличился, — отданы до указу архимандриту Варламу с распискою. О чем объявив, пребываю вашего изящества всегдашний доброжелатель молитвенник, Святейшего Синода послушник Феодосий, архиепископ Новгородский и архимандрит Александро-Невский».
8 января расстрига Яков приведен в застенок. Он во всем покаялся, не входя еще в Тайную канцелярию. Казалось бы, не о чем бы его и спрашивать.
Не так думали, однако, неизменные три деятеля кнута да застенка — Петр Толстой, Ушаков да Писарев. Им нужно было знать: почему именно, из каких видов, на каком основании сказал расстрига непристойное слово.
И вот плетет допрашиваемый, стоя пред орудиями пытки: «Сказал я суще для того, что в Евангелии от Матфея написано: аще пустит муж жену и поймет иную, прелюбы творить. И эти слова про нея великую государыню императрицу я говорил; а в мысли пришли мне эти слова в то время, как стал со мной говорить Ираклим о многолетствии ее императорскому величеству. А прежь этого ни с кем я таких слов не говорил и ни от кого не слыхал; а говорил ли еще что — того не помню, ибо был вельми пьян».
Всего сказанного было мало — Якова Венедиктова вздернули на дыбу.
Говорил он те же речи — дано 15 ударов кнутом.
После двухдневной отдышки новая пытка.
Яков говорил то же — дали 25 ударов, но фантазии его этим не оживили.
20 января пытали, как и следовало по закону, в третий раз; истязуемый ни слова не показал нового, его спустили и не нашли нужным записать число ударов.
Приговор состоялся 5 февраля 1722 года: «Якова Венедиктова за непристойныя слова, говоренныя в пьянстве, сослать в монастырь, по назначению Синода». Подписали Толстой, Ушаков и Скорняков-Писарев.