Словацкий консул - Страница 16
Разве не родственный за этим образ?
Образ славянского захолустья, безотчетно дружественного к нам, представителям мира, пьющего не меньше, но миру давшего(как выражались школьные учителя) того же Лермонтова, который, возможно, и не Байрон, но раз мы, русские, читаем-почитаем, то почему же — даже в угаре антикоммунизма — не сохранить название центральной улицы, которая, как где-то в южном городе транзитных детских воспоминаний, не то в Киеве, не то в Харькове, обсажена, допустим, шелковицами, которые роняют палевые и черные ягоды на вспученный асфальт, будучи кронами вровень с небольшими, размера человеку внятного, зданиями девятнадцатого века, хорошо сохранившимися не столько вследствие ухода, сколько в силу добросовестной кладки вручную. В целом про городской ансамбль не будем говорить. Не складывался он в сомнамбулическом сознании немолодого человека, прибывшего сюда с зарею в полшестого.
Виадуки, лестницы, черепичные кварталы двух, от силы трехэтажных домиков, дворы, деревья. Дощатый настил террасы кафе, в меню которого он выбрал все же немецкое пиво «Beck». Но и приметы нового, конечно. Британский супермаркет. Нарядная коробка из бетона прямо в центре города, который когда-то назывался Пресбург, о чем и вспоминать не хочется, поскольку совсем не город-пресс, не город-стресс, а все же Братислава, что значит «Слава братьям», павшим и живым — и тут он, конечно, не мог не вспомнить…
Друг!
Но где его искать?
Ясно, что в центре бесполезно, раз писал про «панелаки». В последнем письме, полученном еще в канун развода с той, от которой не избавиться во снах… В письме со своей персональной маркой-автопортретом. С адресом, в котором помнилось нечто русское… но что?
Что-то русское стало вертеться в голове, не разрешаясь, впрочем, словом, в которое можно поверить, как в название. То, что не помнил номера, неважно, лишь бы вспомнить улицу. Там его, конечно, знают. Первый же алкоголик скажет. Первая же девушка вида легкодоступности. Почему казалось в Праге, что Лавруша ословачился? Здесь, в Словакии, предельно стало ясно, что таки да! Казак! Оторвавшийся и унесенный, но не предавший свое происхождение. Живот! Особая примета. Сивоусость, брюхо. Но это уже Гоголь, а не Лермонтов. Тарас Бульба это. Сечь…
И— «разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая пересилила бы русскую силу?»
Вот именно…
Колик, впрочем, сказал бы: кундалини.
Между тем, поели кукурузы, по горячему початку на воткнутой чисто оструганной палочке. Где еще такое продадут на улице? Ну как же. В Праге на Пшикопе. Но там не такая вкусная. Без души… Русской захотелось тирамису. Не было в супермаркете. Но были профитроли. Французские. Замороженно доставленные. Купили упаковку. Еще чего-то в этом духе. Заодно и сумку. Из-за цвета и слов на ней. Pacific airline [12].Поскольку русская сама оттуда. С Тихого, или Великого. Поскольку велика Россия, хоть и сузили. Но только простор. Не человека. Который остается широк и непредвидим. Каким всегда и был…
Больше всего хотелось выйти к реке. Сгоревшие листья каштанов лежали в сквере, в центре которого был подземный туалет. Опрятный, как ни странно. Со старушкой, тут работающей (книжку читающей немецкую) в экономно-тусклом освещении.
Взошли на грандиозный Novy Most.
Словацкий Дунай не обманул надеж. Прекрасно смотрелись отсюда подернутый маревом Замок, зеленая готическая верхушка собора Св. Мартина и черепичные крыши Старого Места. Вдоль по реке было видно, кажется, до самой Вены…
Русская поставила локоть на перила, повернулась, и он сделал снимок. Останутся теперь ему прозрачно-бездонные глаза, не предвещающие ничего плохого (но, впрочем, и хорошего, за исключением, может быть, гратификации на возвратном пути в ночном экспрессе). Короткая стрижка. Лямки нейлонового рюкзачка на перемычках майки, сменившей французскую тельняшку, привезенную им из Парижа, пропотевшую в консульстве, засунутую в новую сумку. Бутылка «Доброй воды» в руке. На фоне красных штанов в обтяжку. На фоне дальнего зеленого, но плоского берега, каких-то рафинадных коробок горизонта, но с белыми прогулочными судами внизу; их было целых три, а высота такая, что Лавруша — возвращаясь к нашему герою — потерял бы сознание, ударившись об воду: если б тогда решился.
Но решимости не было, только общий поворот к горизонту небытия. Помрачение, но с сохранением инстинкта. Без целеустремленности. И правильно, что отшатнулся от перил. Что выбрал секс, бессмысленный и беспощадный.
Выбор, конечно, оскорбляет гордый дух. Но все прейдет.Их маленькая тут история, как вся большая, поверхностно изученная в школе, ну, а чего вдаваться, и так все ясно, вокруг чего заверчен весь абсурд, весь шум, вся ярость, тут лишь два начала, единство противоречий, он и она, притом неважно, кто именно, откуда и как зовут, она и он, и все, что свыше, все скопления, стаи, своры, тошнотные массы, само прогрессивное, а теперь и политкорректное к тому же человечество ничего не стоит по сравнению с захватывающей схваткой отдельно взятой пары, пот, сперма, слизистый секрет, и все это не на живот, а на смерть, и неважно кто, ты, я или беременный казак, которому природа отказала в разрешении от плода, для равновесия оставив способность к чистой радости, фармацевтически не удаленной вместе с мозгом…
Часы на вокзале Братиславы светили, как вторая яркая луна. До ночного экспресса на Гамбург через Прагу оставался час с небольшим, кадров в «мыльнице» больше не было, но все было отснято, в общем: сады, фонтаны, парки с новыми страшными скульптурами, и тот железный человек, авангардистски красный пришелец с нимбом, которого, по его просьбе, она взяла за руку, как досужая туристка, хотя поездка оправдалась и в смысле цели: виз. Она получила право на проживание в 4P сроком еще на год.
Теперь срочно решать вопрос о браке.
К убытию были уже готовы, на последние словацкие их кроны закуплена в киоске «Вечерка», местное пиво, такие большие черно-синие банки «Martiner», пока единственная, говорил Лавруша, баночная линия моей страны, так что теперь оставалось только созерцать, как погружается во тьму преждевременно, до середины лета, сгоревшая листва привокзального бульвара, в начале которого терпеливо ожидает пассажиров предпоследний троллейбус, ярко освещенный, но люди разъезжаться не спешат, а некоторые умышленно сюда подъехали, к вокзалу, свету, зоне живой и кримогенной повсюду, кроме как в Братиславе, где и в потемках на лицах читаешь добродушие, и тени эти без злого умысла и задней мысли, которые к заре, когда впервые прошли они этой аллеей, ни оставили ничего, кроме окурков, банок вездесущего «Мартинера» и разноцветных презервативов — ничего помимо! даже шприцев! и он почувствовал, что любит. Что полюбил случайно выпавшую из колоды судьбы страну, в названии которой все же — слова, слова, слова…
Чему и предан более всего.
Большая стрелка на ярко освещенных во тьме часах прыгнула именно в момент, когда он вспомнил адрес.
— Чего напрягся? — обнимает русская. — Ножом тут не ударят. Сливовым самогоном — могут. Не ножом…
— Дело не в ноже.
— А в чем?
Теперь до отхода ровно час, и он сообщает результат борьбы с сенильностью:
— На моторе можно и успеть… Туда и обратно?
— Куда туда?
— Друг у меня здесь.
— Не говорил…
— Я много чего не говорил. Жизнь все-таки я прожил до тебя. И если бы одну…
— И хорошо стоит?
— Кто, друг? — Ухмылка. — Никак он не стоит. Скорее, падает.
— Тогда зачем?
— Что, — смотрит он в это белое пятно, — зачем?
— Знаешь? Я еще в школе выписала из философа, забыла, как зовут… Кто падает — толкни.
Обдало, как из морозильника.
Потому что прозвучало как «верую». И этого он, конечно, не оставил, потому что не мог, ввязавшись с ней, упирающейся, стоящей на своем, в пререканья, пусть и недостаточно энергичные по причине бессонных суток на ногах и солнечного ожога, но принципиальные, и это была как бы фронтальная борьба, тогда как тыльной частью того, что не впало, к счастью, еще в сенильность, думал, как ему тогда казалось, на совсем другую тему…