Слишком слабый огонь - Страница 6
jeudi
Утро было ясным, к полудню берег застелила серая, едва просвеченная солнцем мгла, а через час пошел град, и все, что могло лечь, покорно легло. Остались стоять только фонари да крепкие жесткие кусты агавы на обочинах. В такие дни набережная пустеет мгновенно, одна сторожевая крепость торчит на берегу, как в прежние времена, да волны ломятся через каменный мол, будто ошалевшие овцы через забор. Железные шторы опускаются, высокие двери захлопываются, и нарядные лавки тут же пропадают в старых стенах, как будто их за веревочку втянули. Когда стоишь на крепостной стене и смотришь вниз на город, можно представить, что живешь в четырнадцатом веке, и к замковому колодцу за водой вот-вот потянется цепочка женщин с ведрами.
Я жду тебя в твоем номере, Ив. Я проткну тебя обычным ножом, а не гусиным пером, как делает ревнивый парень в твоем любимом фильме. Убить человека очень трудно, другое дело — мечтать об этом.
Раньше человек, преступивший закон, становился как будто бы нереальным. Взять хоть древнейшие племена: за нарушение табу каналью просто переставали замечать, он становился мертвым, то есть другим. А теперь, я думаю, все перевернулось с ног да голову. Став убийцей, ты выпрыгиваешь из толпы, будто пятитонный скат-манта из воды. Тебя замечают, некоторое время разглядывают в воздухе, и ты с грохотом плюхаешься обратно. А дальше что?
Что будет дальше, мне думать не хотелось. Ни в лавке, где я покупала хлебный нож с плексигласовой ручкой, ни в гостиничном холле, где я говорила с портье, притворяясь журналисткой, ни на шестом этаже, когда я подкупала марокканку-горничную, наврав с три короба о любовном свидании. Может быть, ты прав и во мне не хватает настоящей истерики. Одна только нервность. Мало, наверное, ты лупил меня своим плетеным ремнем. Но сегодня мне хватит и нервности, вот увидишь.
Я снимаю платье, туфли, чулки, ложусь на твою кровать и натягиваю одеяло на голову. Мое тело не слишком изменилось с тех пор, оно маленькое и белое, розовеют только колени и соски. Ты говорил, что у блондинок моего типа бывает туповатое выражение груди. А у меня умная, красноречивая грудь.
La fille des glaces, говорил ты. Прохладный, будто подтаявший, живот, а над ним два свежих сливочных шарика. Я кладу обе руки между ног и начинаю. Так вызывают джинна из лампы — осторожно, едва заметно потирая медную горловину. Вяжущая прохлада копится на языке, минуты тикают там, внутри, громко и неутомимо — мое тело набито минутами, как маковая головка зернышками, минуты становятся тугими и прочными, прочнее и длиннее с каждым движением пальца.
Слишком белое тело, слишком гладкое. Я скучаю по царапинам, кровоподтекам и стертым шершавым коленям. Ладно, я понимаю. Все эти штуки, ремни, железные бубенчики-колокольчики, нужны были не затем, чтобы мучить меня. Не затем, чтобы слушать мои крики, придушенные подушкой или твоей ладонью. Не для того, чтобы в сотрясении почвы и небес мы вместе увидели двойное солнце и удвоившиеся Фивы. Тем более что вместе ни разу не получилось.
Слишком сильная жажда делает человека беспомощным. Тебя мучила жажда, и ты боялся стать слабым. А меня мучила тоскливая, бесталанная потребность, только и всего. Это где-то на границе между чаяньем и отчаяньем. Ты понял, что слабеешь, и избавился от меня.
Я была чересчур насторожена? Бессловесна? Свыше меры покорна?
Попробуй теперь. Я вырвала тебя из своей головы — легко, будто лисичку из мха.
Ты должен вернуться не позже чем через час, так сказано в записке для координатора, которую ты оставил у портье. Портье похож на тебя — кудрявый француз с высокими наглыми бровями. Твоя книга тоже показалась мне наглой, но она была сделана такой для меня, нарочно, умышленно, назло. Ты написал ее, чтобы найти меня. Чтобы заставить меня показаться тебе на глаза. Ты ведь знал, что я захочу вцепиться тебе в горло или проткнуть тебя ножом. Если я повзрослела.
Мой палец двигается быстрее, теперь он сам решает, что ему делать.
Мой палец тоже повзрослел, не сомневайся. Мы с ним знаем, что то, чего мы так тихо и упрямо добиваемся, немного похоже на смерть. Нам нужно поскорей успокоиться, поэтому мы немного торопимся. Ты сам научил меня этому трюку, вызыванию медного джинна, помогающего остыть и сосредоточиться. Ты сам поселил во мне это электричество, постоянный ток — вездесущий, будто угольный порошок, высыпавшийся из мембраны, кисловатый на вкус, как клеммы батарейки.
Ничего не выходит. Ну и черт с ним. Я смотрю в потолок, минуты сокращаются и увядают. В комнате душно и темно, свет фонарей на набережной не может проникнуть через двойные шторы. В моей сумке лежит нож для бретонского хлеба, я вынимаю его и кладу под подушку.
Я слышу звон приехавшего на шестой этаж лифта, звук открывающейся двери и шаги в коридоре, знакомые, не слишком быстрые. Я слышу как ты дышишь, как брякает гостиничный брелок, они здесь нарочно такие тяжелые, газированная ледяная радость заполняет мне горло.
Слишком слабый огонь? Ну давай, открывай.
vendredi
Набережная в шесть утра совсем не то, что вечером. Гудящий под ногами ненадежный причал, лоснящийся ил, смешанный с грязным песком, сходни, припорошенные солью, горизонт заполняет отчетливая, режущая глаз белизна. Грубый утренний свет пропитывает предметы насквозь: крепостная стена кажется белой, крыша ратуши едва намечена угольной штриховкой.
Я выхожу из отеля, беспрепятственно минуя портье, перед ним чашка с кофе, он кивает мне с усмешкой, это другой парень, помоложе, и он принимает меня за шлюху.
Остров этот на самом деле не остров, а так, песчаная коса, островом его делает прилив, на этот случай у причала дежурит лодочник в блестящих сапогах, он тоже кивает мне и разворачивает газету. Наверное, я не слишком похожа на пассажирку. Платье кажется мне тесным, у первой сигареты привкус желчи, на левом чулке петля. Ни одного кофейного автомата на набережной, пустота и тишь, лавки и кофейни прячутся за синими ребристыми жалюзи.
Вчера, когда я захотела пить и открыла маленький холодильник в коридоре номера, там тоже было пусто. Ни сока, ни виски, ни даже бутылочки Эвиан. Часы на прикроватном столике показывали одиннадцать. Я пробыла здесь около часа, раза четыре слышала приезжающий лифт, звяканье ключей, но постояльцы упорно проходили мимо двери с номером 61. Я обошла комнату, открыла все шкафы, выдвинула ящики — везде пусто, нашелся только ресторанный буклет и коробок спичек. Nique ta mère. Я распахнула дверь в ванную — чисто, пусто. Голубое сияние кафеля, свежие полотенца лежат на полке стопкой.
Почему я сразу этого не сделала? Почему мне не показалось странным, что здесь нет ни одежды, ни дорожных мелочей? И пахнет только шампунем для ковров?
Месье Ф. не пришел потому что он живет в другом номере.
Может быть, в шестьдесят девятом? Suce ma bite.
Оливковая горничная открыла мне номер, в котором никого нет. Пустой номер. Дохлый номер. Этот номер не пройдет. Отказаться от моей двадцатки у нее просто не было сил. А рисковать работой, впуская девицу в красном платье в номер известного писателя — ну нет, va bouffer ta merde.
Пока я лежала на ничьей кровати, размышляя о том насколько смертелен удар ножом в подреберье (копье Лонгина и прочее), Ив вернулся к себе, выпил рюмку гостиничного виски и лег спать, не иначе. Или не вернулся, не выпил, и не лег. Этого я уже не узнаю. В любом случае, я заплатила марокканке за несколько часов сна, подумала я, достала нож из-под подушки, положила его в сумку, закрыла глаза и проснулась только в шесть. От жужжания пылесоса в соседнем номере.
В десять у меня интервью с Radio France, успею переодеться и позавтракать.
Я сажусь на парапет и какое-то время смотрю на перевернутые рыбацкие лодки в блестящей тине, на окна отеля «Белем», полные раздробленного утреннего солнца. Там в отеле, на одной из кроватей лежит тело месье Ф, блестящее, в розовых родинках, как у речной форели. Теперь оно кажется мне слишком тугим, слишком жестким, наполненным какой-то противной упругой жизнью.