Слепой убийца - Страница 7
– Сегодня важный день, а? – сказал он. – Пристегнитесь, а то меня арестуют.
Пристегнитесь он произнес так, словно шутил: он достаточно стар, чтобы вспоминать прежние вольные деньки. Он был из тех юношей, что разъезжают, выставив локоть в окно, а другую руку кладут девушке на колено. Самое поразительное, что этой девушкой была Майра.
Он осторожно отъехал от тротуара, и дальше мы катили в молчании. Он крупный мужчина, Уолтер, квадратный, как постамент, а шея – словно еще одно плечо; от него пахнет старыми кожаными ботинками и бензином – не самый неприятный запах. Судя по его потертой рубашке и бейсболке, на церемонию он не собирается. Уолтер не читает книг, и потому нам вместе удобно; в его представлении Лора – всего лишь моя сестра и ее смерть – ужасная несправедливость, вот и все.
Мне нужно было выйти замуж за такого мужчину, как Уолтер. Золотые руки.
Нет: совсем не стоило выходить замуж. Избежала бы массы неприятностей.
Уолтер затормозил перед школой. Послевоенная школа, уж пятьдесят лет прошло, но она по-прежнему кажется мне новостройкой: никак не привыкну к этой унылой бесцветности. Похожа на ящик для бутылок. По тротуару и лужайке к парадному подъезду шла молодежь с родителями. Все одеты по-летнему ярко. Майра, в белом платье сплошь в огромных красных розах, уже нас поджидала, кричала нам с крыльца. Женщинам с таким задом не стоит носить платья с крупными цветами. Стоит помянуть и корсеты – не то чтобы я о них скучала. Майра сделала прическу; тугие, точно запеченные, седые кудряшки – похоже на парик английского адвоката.
– Ты опоздал, – упрекнула она Уолтера.
– Совсем нет, – возразил тот. – Просто все остальные пришли слишком рано. Зачем ей зря тут торчать?
Они завели привычку говорить обо мне в третьем лице, будто я ребенок или домашнее животное.
Уолтер передал мою руку Майре, и мы с ней взошли на крыльцо, тесно прижавшись друг к другу, словно бегуны в паре. Я знала, что́ у Майры под пальцами: хрупкая лучевая кость, покрытая дряблой кашицей и жилами. Нужно было захватить трость, но я не представляла, как втащить ее на сцену. Кто-нибудь обязательно споткнется.
Майра отвела меня за кулисы и спросила, не хочу ли я в туалет – она всегда помнит такие вещи, – а потом усадила меня в гардеробной.
– Посиди пока здесь, – сказала она. И, тряся ягодицами, заторопилась прочь – проверить, все ли в порядке.
Маленькие круглые лампочки, как в театре, окружали зеркало в гардеробной; их свет льстил, только не мне: я казалась больной – в лице ни кровинки, будто в вымоченном мясе. Волнуюсь или и впрямь заболеваю? По правде говоря, чувствовала я себя не лучшим образом.
Отыскав гребень, я небрежно воткнула его в волосы на макушке. Майра все грозится отвести меня к «своей девушке» в заведение, которое она до сих пор величает салоном красоты (официально оно именуется «Парик-порт» – причем с уточнением «для лиц обоего пола»), но я сопротивляюсь. По крайней мере, волосы у меня, можно считать, свои – пусть и торчат, как будто я только что слезла с электрического стула. Сквозь них просвечивает череп – серо-розовый, точно мышиные лапки. Сильный ветер просто сдует мне волосы, будто пух с одуванчика; останется крошечный пятнистый початок лысой головы.
Майра оставила мне свое фирменное пирожное, испеченное для праздничного чаепития, – кусок бурой замазки, политой шоколадной слякотью, – и пластиковую фляжку с этим ее кисловатым кофе. Я не могла ни есть, ни пить, но ведь создал же Господь туалеты. Для достоверности я оставила на столе коричневые крошки.
Тут в гардеробную влетела Майра, сгребла меня в охапку и потащила за собой; и вот уже директор пожимает мне руку и бубнит, как мило с моей стороны прийти на церемонию; потом то же самое проделывают его заместитель; президент Ассоциации выпускников; руководитель английского отделения – женщина в брючном костюме; представитель Молодежной торговой палаты; и наконец, член парламента от нашего райдинга, не желающий упустить шанс заработать очки. В последний раз я видела столько безукоризненных зубов в те времена, когда Ричард занимался политикой.
Майра подвела меня к стулу и шепнула: «Я буду тут, за кулисами». Школьный оркестр разразился писком и бемолями, и мы затянули: «О, Канада!» Никак не запомню слова – они постоянно меняются. Теперь кое-что поется на французском – немыслимая прежде вещь. Потом мы сели, нашу коллективную гордость выразив словами, которые не умели произносить.
Школьный священник прочитал молитву, проинформировав Господа, сколько сложных и неординарных решений приходится принимать современной молодежи. Господь, должно быть, не раз уже об этом слыхал и скучал не меньше нашего. Потом заговорили другие: конец двадцатого века, выбрасываем старое, привносим новое, граждане будущего, вам – из слабеющих рук и тому подобное. Я позволила себе отвлечься; я понимала: от меня требуется одно – не опозориться. Как пред аналоем или на каком-нибудь бесконечном ужине с Ричардом, где я обычно не раскрывала рта. Если спрашивали, что бывало не часто, говорила, что увлекаюсь садоводством. В лучшем случае, полуправда, но достаточно нудная, чтобы сойти за правду.
Настал черед вручения дипломов. Выпускники шли один за другим, серьезные и сияющие, такие разные, но все красивые, как могут быть красивы только молодые люди. Даже самые уродливые красивы, даже угрюмые, толстые, даже прыщавые. Они и не понимают, как они красивы. И все-таки эти молодые раздражают. У них, как правило, ужасная осанка, а судя по песням, они только ноют и предаются пороку; улыбайся и терпи кануло в прошлое вместе с фокстротом. Не понимают они своего счастья.
Меня они едва замечали. Я для них – чудно́е существо, но, по-моему, такова общая участь: те, кто моложе, непременно записывают стариков в чудики. Если, конечно, обходится без крови. Война, эпидемия, убийство, любые тяжкие испытания или насилие – это они уважают. Если кровь – значит, мы не шутили.
Затем пошли призы: информатика, физика, бу-бу-бу, бизнес, английская литература и еще что-то – я не уловила. Но вот представитель ассоциации прочистил горло и начал благочестивый треп об Уинифред Гриффен Прайор, святой среди смертных. Сколько лжи, когда замешаны деньги! Не сомневаюсь, старая сука, вставляя свое скаредное распоряжение в завещание, так и видела эту картину. Она понимала, что потребуется мое присутствие; ей хотелось, чтобы я корчилась под любопытными взорами горожан, пока ей возносят хвалу за щедрость. Сделай это в память обо мне. Мне ужасно не хотелось ей потакать, но я не могла увильнуть, не показавшись трусихой, или виноватой, или равнодушной. Или хуже: все позабывшей.
Дошла очередь и до Лоры. Политик решил воздать ей должное сам: следовало проявить такт. Он говорил о Лориных местных корнях, о ее смелости и «верности избранной цели» – какова бы эта цель ни была. И ничего о Лориной смерти, по общему мнению – несмотря на вердикт следователя – от самоубийства отличной не больше чем «черт» от ругани. И ни слова о книге, которую большинство предпочли бы забыть. Но она не забыта – не здесь: и спустя пятьдесят лет от нее попахивает серой, на ней лежит табу. Это, я бы сказала, непостижимо: по части эротики она устарела; что до сквернословия, то на любом углу услышишь словечки покрепче; секс благопристойнее танца с веером – почти эксцентричен, будто пояс с подвязками.
Раньше, конечно, все было иначе. Люди помнят не саму книгу, но ажиотаж вокруг нее: священники в церквях обличали ее непристойность – и не только в наших краях; библиотеку вынудили убрать ее с полок; единственный в городе книжный магазин отказался ее продавать. Люди ездили в Стратфорд, в Лондон или даже в Торонто, покупали книгу тайком – как презервативы. Вернувшись домой, задергивали шторы и читали – с неодобрением, с наслаждением, с жадностью и ликованием – даже те, кто никогда прежде не раскрыл ни одного романа. Ничто так не повышает грамотность, как щепотка грязи.
(Бесспорно, высказывались и добрые чувства. Я не дочитала книгу – недостаточно сюжетна. Но бедняжка была так молода. Поживи она еще, может, следующая книга удалась бы ей больше. Это, наверное, лучшее, что можно сказать.)