Слепой убийца - Страница 18

Изменить размер шрифта:

Я сижу возле отца, хотя не слишком близко. Его рука лежит позади меня, на спинке диванчика, но меня не касается. У меня в руках азбука, я декламирую по ней, притворяясь, будто умею читать. Но читать я не умею. Просто помню очертания букв и подписи к картинкам. На столике стоит граммофон, из него огромным металлическим цветком растет труба. Мой голос похож на тот, что иногда звучит оттуда: тих, тонок и далек; выключается одним пальцем:

А – Арбуз,
Хорош на вкус.
Открывай рот
И беги в огород.

Я поднимаю глаза на отца: слушает ли? Порой с ним говоришь, а он не слышит. Он ловит мой взгляд и слабо улыбается.

Б – Баран,
Рогат и упрям.
Ходит по рву,
Щиплет траву.

Отец снова отворачивается и смотрит на улицу. (Может, воображает, что сам стоит за окном и смотрит на нас? Сирота, изгой – ночной скиталец? Ведь он вроде за эту идиллию у камина и сражался, за уютную сценку с рекламы «Пшеничной соломки»: округлившаяся, розовощекая жена, такая нежная и добрая; послушное, любящее дитя. За эту серость, за эту скуку. Может, теперь он тосковал по войне, несмотря на весь ее смрад и бессмысленную бойню? По инстинктивной жизни без вопросов?)

О – Огонь,
Его не тронь!
Горит вольно,
Кусает больно.

На рисунке в книге изображен объятый огнем скачущий человек – огонь лижет ему ноги и плечи, на голове выросли маленькие огненные рожки. Он смотрит через плечо, улыбаясь озорно и обольстительно; он без одежды. Огонь ему не страшен. Ему вообще ничего не страшно. За это я его люблю. Я пририсовала карандашами еще несколько огненных языков.

Мама проталкивает иголку сквозь пуговицу, отрезает нитку. С нарастающим волнением я читаю об изысканных «М» и «Н», ехидной «Щ», твердой «Р» и полной угрожающего свиста «С». Отец смотрит в огонь; в пламени ему мерещатся поля, леса, дома и города, люди, его братья, что растворяются в дыму; нога дергается сама по себе, как у бегущей во сне собаки. Это его дом, его осажденный замок, а он – оборотень. За окном понемногу сереет холодный лимонный закат. Вот-вот родится Лора, но я этого пока не знаю.

Хлебный день

Дождей маловато, говорят фермеры. Цикады обжигающим звоном прошивают воздух; по улицам вихрится пыль; кузнечики стрекочут в траве у обочины. Листья клена повисли мятыми перчатками; моя тень на тротуаре треснула.

Я выхожу рано, пока не печет. Врач меня подбадривает: говорит, я продвигаюсь. Куда, спрашивается? Мое сердце – товарищ в бесконечном форсированном марше, мы в одной связке – невольные заговорщики в интриге или маневре, над которой не имеем власти. Куда мы идем? К следующему дню. Я способна уразуметь: тот орган, что поддерживает во мне жизнь, со временем меня и убьет. В этом он схож с любовью – по крайней мере, с определенной любовью.

Сегодня опять ходила на кладбище. Кто-то оставил на Лориной могиле букет оранжевых и алых цинний – эти пылающие краски совсем не успокаивают. К моему приходу цветы уже подвяли, хотя по-прежнему остро пахли. Подозреваю, их украл с клумбы перед пуговичной фабрикой какой-нибудь скряга или малость психованный. Впрочем, и Лора бы так поступила. У нее было крайне смутное представление о собственности.

По пути домой я зашла в кондитерскую: на улице становилось жарко, и мне захотелось в тень. Заведение далеко не новое и вообще-то весьма убогое, несмотря на щегольскую современность – светло-желтый кафель, привинченные к полу пластиковые столы со стульями. Интерьер напоминает какое-то учреждение: детский сад для бедняков или центр для умственно отсталых. Кидаться или пырять особо нечем – даже приборы пластмассовые. Пахнет фритюром, сосновым моющим средством и остывшим кофе.

Я купила чай со льдом и старомодное глазированное пирожное, пенопластом заскрипевшее на зубах. Я съела половину – больше в себя протолкнуть не удалось – и зашаркала по скользкому полу в женский туалет. Пока я шла, в голове сложилась карта самых удобных туалетов Порт-Тикондероги – что крайне важно, если приспичит; сейчас я предпочитаю этот, в кондитерской. Не то чтобы в нем всегда есть туалетная бумага или он чище остальных – в нем есть надписи. Они есть и в других туалетах, но в большинстве их быстро закрашивают, а в кондитерской надписи видны долго. И можно прочитать не только первоначальный текст, но и комментарии к нему.

Самая лучшая переписка на этот раз обнаружилась в средней кабинке. Первое предложение написали карандашом, глубоко расцарапавшим краску, – округлым почерком, как на римских надгробиях: «Не ешь то, что не готов убить».

Ниже – зеленым фломастером: «Не убивай то, что не готов съесть».

Еще ниже – шариковой ручкой: «Не убивай».

И фиолетовым фломастером: «Не ешь».

А подо всем этим – последняя на сегодня фраза размашистыми черными буквами: «К черту вегетарианцев! «Все боги плотоядны» – Лора Чейз».

Выходит, Лора жива.

Чтобы попасть в этот мир, Лоре потребовалось много времени, рассказывала Рини. Будто она не могла решить, стоит ли игра свеч. Она была очень слабенькой, и мы ее чуть не потеряли – наверное, она тогда еще не надумала. Но в конце концов склонилась к тому, что попробовать стоит, и тогда вцепилась в жизнь и стала поправляться.

Рини верила, что люди сами решают, когда умереть и стоит ли рождаться. В том возрасте, когда дети начинают спорить, я стала говорить: «А вот я не просила, чтобы меня рожали», словно то был решающий аргумент, на что Рини возражала: «Конечно, просила. Как и все». Стоит почувствовать дыхание жизни – и ты на крючке, считала она.

После рождения Лоры мама стала больше уставать. Спустилась на землю, утратила выносливость. Воля ее ослабла, и мама с трудом дотягивала до конца дня. Надо больше отдыхать, советовал доктор. Она совсем плоха, сказала Рини миссис Хиллкоут, которая пришла помочь со стиркой. Точно маму похитили эльфы, заменив ее вот этой – чужой, старой, седой и унылой женщиной. Мне тогда было всего четыре года, и перемена в матери меня напугала: хотелось, чтобы она обняла меня и успокоила, но у нее уже не осталось на это сил. (Почему я говорю уже? В ее представлении роль матери всегда сводилась к поучениям, а не к нежности. В глубине души она осталась школьной учительницей.)

Я скоро поняла, что, если буду вести себя тихо, не требовать внимания и, главное, приносить пользу – особенно с малышкой Лорой: сидеть с ней, качать колыбельку, баюкать (Лора с трудом засыпала и быстро просыпалась), – мне разрешат находиться в одной комнате с мамой. А иначе тут же выставят. И я на это согласилась: на молчание, на услужливость.

А следовало визжать. Закатывать истерики. Как говорит Рини, смазывают только скрипящее колесо.

(На ночном столике матери – фотография в серебряной рамке: я в темном платье с белым кружевным воротником – неуклюже и свирепо стискиваю вязаное белое одеяльце; осуждающе уставилась в объектив или на того, кто фотографирует. Лоры на снимке почти не видно. Только детская пушистая макушка и крошечная ручка, вцепившаяся в мой большой палец. Сержусь ли я, что меня оставили держать маленькую сестру, или, напротив, ее защищаю? Держу и не хочу отпускать?)

Лора была беспокойным ребенком, хотя скорее встревоженным, чем капризным. И совсем крошкой тоже беспокоилась. Она переживала из-за дверок шкафа, из-за ящиков комода. Словно все время прислушивалась к чему-то далекому или спрятанному этажом ниже – и оно воздушным поездом беззвучно приближалось. У нее случались непостижимые трагедии: она заливалась слезами при виде мертвой вороны, попавшей под машину кошки или набежавшей на небо тучки. С другой стороны, Лора необыкновенно стоически переносила физическую боль и обычно не плакала, когда обжигала рот или резалась. Враждебность – враждебность Вселенной – вот от чего она страдала.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com