След рыси - Страница 25
Ведать не ведают, что творят суд неправедный, что отсутствует на суде сем и сам обвиняемый, не дано ему слова, нет адвокатов, а судьи с присяжными послушно вторят обвинителю. Нет-с… Ни жирных зарплат, ни миллионов-гонораров не получает подлинный писатель, живет чаще скудно или на среднем уровне, редко встречает сочувствие и не всегда видит понимание, ибо нужен, наверное, обществу как совесть, как раскаяние, как вопрос и, может быть, как надежда…
Писатель, пишущий медленно и трудно, никогда не искал ни тем, ни сюжетов. И ему приходили письма, но редко он откликался, хотя всегда был рад письму, благодарен в душе, видел и представлял лицо этого пишущего, доброе, славное, душевное — женщина ли, девушка или старик, мужчина зрелых лет, хоть мужчины зрелых лет реже пишут, — и всегда собирался он непременно ответить… Своей главной книги он еще не начал, все откладывал, отдалял ее приход, может быть, уверенно знал, что за главной книгой нет уже ничего высшего, там ждет перевал, спуск, исход, а ему хотелось идти выше, как альпинисту. Он не писал статей в защиту живого, просто любил живое, и всякий раз, едва сталкивался в газетах с бодрыми, радостными репортажами о перевыполнении рубки, добычи, уловов, о застреленных хищниках, пущенных на мясо сайгаках, ему было трудно.
Однажды в скитаниях своих ежедневных, — чуть не сказал бесцельных, — занесло писателя далеко за окраину города, туда, где нет почти жилья, лишь какие-то обреченные бараки да сплошь заборы заводов, складов, экспедиций, каких-то еще, неведомых большинству живущих, однако, как видно, нужных организаций, и средь прочих заборов, наткнулся на длинный, густо и спиртно пахнущий навозом скотный двор мясного комбината, где ревмя ревели, кричали, голосили, рыдали по-своему, не поенные, не кормленные те, кто ждал своего последнего часа, и, как знать, может, вполне ясно и жутко понимая эту свою обреченность… И еще — видел он однажды, на дороге туда, на простом грузовике, прямо в кузове, везли четверку лошадей. И как важно, в каком печальном спокойствии, прислонясь друг к другу, спутав гривы, стояли они, вороные и гнедые, опустив глаза с совсем женскими ресницами, углубившись в свою лошадиную думу…
Так проходили дни и годы… может быть, и целые столетия… Так…
О, писатель, писатель… Больше, что ли, всех тебе надо? Больше горя в душу и слез, если больно тебе за каждого пьяницу, за всякого потерявшего себя, за каждую обиду, за чью-то ложь, за чье-то глумление и чью-то муку? Что тебе не спится ночами и ты торчишь у окна, когда во всем городе и будто по всей Земле глухо, серо и выморочно и в самом небе тот же, не оставляющий надежд цвет и свет.
Больно тебе, если ливмя льет с весны до зимы и если с весны нет дождей и все засохло… А кому-то лишь: Ах! Хорошая погода! Больно тебе — писатель, а может, не одному тебе? Вот — и гадай…
В иные дни писатель оставлял вдруг все дела, раным-рано уезжал в лес, во всякую погоду, в любое время года. Может быть, хотелось ему в лес всегда, и всегда он смотрел в него, как волк, а добравшись, бродил по опушкам со сладостью изголодавшегося, заходил п поля, любил бывать на пустошах и па болотах — слава богу, есть они еще на Руси, не все распаханы и не все осушены, устроены под угодья вездесущими мелиораторами, которые ни о чем не думают, кроме плана, ни о прошлом Земли, ни о будущем, ни как будто даже о настоящем, будет ли урожай, нет ли, годная та осушенная землица или быть ей вскоре в забросе за непригодностью — все равно руби, корчуй, снимай кустарник, копай канавы, осушай болото — и опять соображай лишь о плане, о собственной сводке, о рапорте с перевыполнением, а там — не наша печаль… Это кто-то другой, не мы, должен думать: не убавилось ли дождей, не понизился ли уровень вод в озерах, не мелеют ли реки, не встают ли черные бури, не ползут ли овраги, не грязнеет ли в целом вода-суша и то, без чего и пяти минут не живет человечество…
Писатель любил бывать на пустошах и болотах, сидел и по берегам ручьев, вообще у всякой чистой ли, бегущей ли воды, забирался на откосы, на скалы, в топи и в глушь-глухомань — все было нужно ему, всякая трава, цветы и елочки, свет берез и золото жуков в шиповниках, пни и муравейники и цветной полосатый бархат шмелей, — мало ли что еще собирал он, как алхимик. Укладывал в свою память и цвет валунов, и форму листьев, и окраску бабочек, и голоса птиц, оттенки неба, музыку облаков, голос ветра, поля и воды… Все это надо было для того, чтобы в душе писателя вызрело нечто вечное, как весна, как то мгновение, которого искали все искатели, и только ему дано было остановить мгновение, отдать его во всей красоте, и для того уподоблялся он пчеле, сбирающей пыльцу, нектар и горечь этого мира, чтоб сотворить из этой пыльцы, нектара и горечи мед искусства…
Вечером, поздно, усталый не столько как человек, исходивший многие версты, но вымотанный до изнурения и опустошенности иной, высшей радостью и болью, писатель пил чай под добрым взглядом жены, глядел на нее глазами мученика и грешника и уже не пытался сесть за стол, так уставал… Но и во сне не всегда приходил к нему отдых, тот счастливый отдых-сон, каким спит ничего не ведающий о мирских бедах человек. Во сне умножались беды, и писатель пробуждался от кошмара, вскакивал, подходил к окну и долго не успокаивался, смотрел в ночное небо, в неподвижные узкие тучи на предвещающем зарю севере, и север успокаивал его, он ложился и засыпал снова, и видел Землю такую, какая представлялась ему не раз — спокойную, мирную и утреннюю. Он летел над ней в бесшумном инерционном космолете и то уходил далеко, так что Земля начинала уже круглиться, обращаться в гигантский, непомерно гигантский глобус с зелено-синими пустынями океанов, с рельефными пятнами материков, брошенных в этот океан, и тоненьким слоем атмосферы. Шли над материками и океанами белые пласты облаков, на бледном, призрачно-голубом, завихрялись течения, мчались тайфуны, вставали по краям медленно и как будто с трудом двигающегося шара широкие радуги, вставало солнце, и отсюда казалась особенно хороша и жива Земля — странное и прекрасное тело в безжизненных далях космоса, и хотелось к ней, скорей под ее голубое спокойное небо, скорей, прочь из черной бездны без края и конца…
Космолет послушно снижался, и вот он уже на Земле, над нею летит, над самой ее поверхностью, макушки леса, дороги, селенья, города — точно так, как не раз видел писатель, когда земля неслась под крылом, и все-таки это была иная, не совсем похожая, умытая. Солнечно-свежий воздух лился в открывшиеся иллюминаторы кабины, космолет, точно планер, теперь плыл медленно, и писатель вглядывался, искал что-то и не находил. Не чадили и не показывались нигде трубы, не виднелось нигде черного и прокопченного нагроможденья заводов, на дорогах-автострадах с бегущими машинами не синел газовый выхлоп. И космолетчик в соседнем кресле, полуприкрыв глаза, улыбался. Он лишь выполнял желание писателя, машину же вел автомат, надежнее всякого пилота он обеспечивал все режимы управления. Летчик был гидом по старым земным нормам.
— Где вы берете энергию? — спрашивал писатель, силился понять лицо летчика, донельзя похожее на кого-то, не столь жесткое, как лица летчиков, которых он знал.
— Солнце! — ответил гид удивленно и смолк как человек, не предполагавший столь элементарною вопроса… — Еще в начале третьего тысячелетия мы стали отказываться от всех видов органического и ядерного топлива. Ни один из этих видов энергии не устраивал человечество, как слишком загрязняющий среду. То, что Земля копила миллионы лет, мы, а точнее вы, обращали в дым и газ в течение десятилетий. Приходится удивляться теперь, как люди выжили и почему так долго не понимали, что основной источник энергии у них над головой. Сейчас все наши дома имеют энергоблоки, энергокрышами покрыты все заводы, энергостанции стоят по всей планете, особенно используется Антарктида, Арктика, Гренландия, горы, острова, искусственные платформы в океанах…