След: Философия. История. Современность - Страница 11
Таким образом, в глубине противостояния цивилизации и культуры обнаруживается другое, более фундаментальное: конфронтации разума и жизни. Нынешнему нашему сознанию эта оппозиция кажется искусственной, надуманной; между тем она лежит в основе всякой романтической культуры, духовным наследником которой был Томас Манн; и, по глубокому его убеждению, эта борьба, борьба разума и жизни, составляет интимный сюжет истории европейского человечества на протяжении по крайней мере двух веков — XVIII и XIX. Нынешний, XX, век представляет собой очередной этап все той же борьбы — и знаменует некую духовную реакцию: возвращение к, казалось бы, изжитым идеалам XVIII века, века разума и просвещения.
Культуру, которая строит и утверждает себя на любовном благоговении к жизни, Томас Манн называет бюргерской. Эта бюргерская культура противостоит культуре рационалистической, морально-активистским концепциям бытия — последнему типу мировоззрения отказано в самом названии культуры, это не более чем «цивилизация». Но как ближе определить саму бюргерскую, то есть немецкую преимущественно, культуру? Во-первых, заметим сразу, ее нельзя отождествлять с «буржуазной» культурой, сходство слов не должно вводить в заблуждение: буржуазная культура — это и есть цивилизация, господство разума и социально-гуманитарных идеалов. Бюргерская культура отличается своим эстетическим уклоном — в общем, это у Томаса Манна синоним достаточно традиционной для Германии романтической художественной культуры. Но еще одно уточнение: романтическую, художественную или, как говорит Томас Манн, бюргерскую культуру нельзя, с другой стороны, сводить к голому эстетизму, к культу красоты, наконец, к богеме: этой культуре присуща высокая моральная серьезность, понимание жизни как ответственной индивидуальной задачи. Бюргерская культура, говорит Томас Манн, выросла на идее и практике мастерства, это сублимация ремесленного умения. Идея совершенства имеет не только эстетическое измерение, у нее есть нравственный коррелят. Но высокоморальный дух бюргерской культуры отнюдь не делает ее моралистической, как буржуазная цивилизация. Чтобы разобраться в этом парадоксе, нужно выделить еще одно, и главное, свойство бюргерской, или романтической культуры, тесно связанное с ее эстетическим характером: это ее установка на целостность бытия, которая, собственно, и позволяет говорить о романтической культуре как апофеозе жизни. Жизнь культивируется там, где она берется в ее максимальной полноте. В романтической («бюргерской») культуре дана органическая сращенность эстетической установки, сверхморализма и благоговейного отношения к жизни — мировоззренческий комплекс, наиболее острое выражение нашедший в философии Фридриха Ницше.
Можно сослаться на одну манновскую иллюстрацию к тезису об эстетически-целостном характере бюргерской культуры — финал толстовского рассказа «Люцерн», где молодой Толстой, еще столь далекий от своего последующего морализма, отказывается судить жизнь за ее видимые несправедливости — и сравнивает наши моральные оценки и интеллектуальные суждения с линиями, проводимыми по воде. Другими словами, целостность бытия — предмет всякого подлинно художественного построения — предполагает отказ от каких-либо односторонних определений, к числу которых относятся и моральные суждения. «Добро» и «зло» — это категории субъективного, то есть частичного, сознания. Соответственно, любые проекты улучшения действительности, базированные на том или ином рациональном основании, неизбежно приобретут насильнический — по отношению к целостности бытия, к самой жизни — характер.
Характеристика духовного типа бюргера требует дальнейших уточнений. Сама духовность бюргера-артиста очень своеобразна — она, употребляя сегодняшний термин, не идеологична. Художнику, как представителю романтической, германского типа, культуры, присуще игровое отношение к бытию, в том числе к ценностям духовного порядка, к «идеям». Томас Манн следующим образом описывает художника в его отношении к миру идей:
Нужно до конца понять одну истину: тот, кто не привык говорить прямо и на собственную ответственность, но дает говорить через себя людям и вещам — тот, кто создает произведения искусства, — никогда не берет полностью всерьез духовные и интеллектуальные предметы, ибо его работа всегда стремится брать их как материал для игры, для репрезентации различных точек зрения, для диалектического спора, всегда позволяя тому, кто говорит в данное время, быть правым.
Игровую природу художника — и художественной культуры — не следует трактовать в упрощенном психологическом смысле как свидетельство личной несерьезности, легкомыслия и неосновательности художественной натуры. Тут дело гораздо серьезнее — в толстовском смысле: художник не берет идеи и верования всерьез, потому что он не верит в линии, проводимые по воде. Любое частное мнение дискредитируется, сходит на нет, исчезает перед бесконечной целостностью бытия. Эта ситуация получила в немецкой литературе название романтической иронии или, по-другому, диалектики: Гегель говорил, что диалектика — это процесс, в котором всеобщее отвергает формы конечного. Можно вспомнить слова самого Томаса Манна, говорившего, что ирония — это взгляд, которым Бог смотрит на букашку. Можно вспомнить также ныне знаменитую «полифонию» Достоевского, которую у него открыл М. М. Бахтин: это не более чем та же самая романтическая ирония, отказ принимать за окончательную истину чье-либо частное мировоззрение. И вот тут мы начинаем замечать, что форсированное германофильство Томаса Манна тоже по-своему иронично: ведь художественное отношение к бытию отнюдь не ограничено пределами Германии, о чем Томас Манн и сам свидетельствует, цитируя Достоевского едва ли не чаще, чем любимого своего Ницше.
Критическая установка Томаса Манна по отношению к цивилизаторскому Западу наиболее концентрированное выражение находит в его трактовке демократии. Демократия для Томаса Манна это не только и не столько форма государственного правления, характеризующаяся, допустим, всеобщей подачей голосов или парламентаризмом, сколько духовный склад, способ отношения к миру, тип мировоззрения. Это демократическое мировоззрение отличается прежде всего политической окраской, а политика неприемлема для Томаса Манна потому, что она выбрасывает человека из метафизической глубины на социальную поверхность, тайну бытия пытается решить средствами общественной реформы — употребляя экзистенциалистский термин, экстериоризирует человека. Поэтому Томас Манн называет себя аполитичным, а размышления о войне, о столкновении культуры и цивилизации именует «Размышлениями аполитичного». Собственные консервативные убеждения Т. Манн отказывается считать политическими, он говорит, что консерватизм не может быть политикой и даже мировоззрением: консерватизм всегда и только — это настроение, склонность индивидуальной души или, лучше сказать, духовно углубленной индивидуальности. Ироническая природа художника не верит в идеи и идеологии, в их способность охватить целостную полноту бытия. Идеи частичны, а потому абстрактны, конкретна бытийная целостность, «жизнь» в ее оппозиции «разуму». Анализ Томаса Манна выделяет несколько конфронтирующих пар: это, прежде всего, уже известная нам оппозиция культуры и цивилизации, затем социальное и метафизическое, абстрактное и конкретное, человечество и нация и, наконец, главная у него оппозиция: литература — музыка.
Музыка у Томаса Манна — это модель всякого духовно углубленного отношения к бытию, символ универсально-конкретного, «всеобщего», как сказал бы Гегель. Германия — не «литературная», а «музыкальная» страна, у Германии, говорит Томас Манн, никогда не было «литературно артикулированного идеала». Именно поэтому Германия выработала в качестве носителя национальной культуры тип духовно углубленной личности, а не политически активного индивида.
Следует ли считать истинной трактовку Германии как носителя культуры по преимуществу — и потому, вслед за Томасом Манном, оправдывать ее борьбу против западной цивилизации?