Сквозняк из прошлого - Страница 2
Окно выходило на восток, в самом деле, но вид из него определенно открывался, а именно на громадный кратер, полный землеройных машин (смолкавших с вечера субботы до утра понедельника).
Носильщик в яблочно-зеленом фартуке принес два чемодана и картонную коробку с надписью «Впору» на обертке, после чего Пёрсон остался в одиночестве. Он знал, что гостиница пришла в упадок, но это уже было слишком. Belle chambre au quatrième[1], хотя и довольно просторная для одного (но слишком тесная для нескольких человек) была лишена всякого комфорта. Он вспомнил, что комната этажом ниже, в которой он, тридцатидвухлетний крупный мужчина, рыдал чаще и горше, чем даже в годы своего печального детства, тоже была несуразной, но хотя бы не такой вытянутой и захламленной, как его новое обиталище. Кровать была ужасна, как дурной сон. В «ванной комнате» имелся подмывальник (такой широкий, что на него мог бы сесть цирковой слон), но самой ванны не было. Стульчак не удерживался в вертикальном положении. Кран некоторое время протестовал, с напором испуская струю ржавой воды, прежде чем уняться и покорно зажурчать приемлемой жидкостью, которую мы недостаточно высоко ценим – а ведь это текучая тайна, заслуживающая того, чтобы в ее честь, о да, возводить монументы, святилища прохлады! Покинув эту жалкую уборную, Хью благовоспитанно прикрыл за собой дверь, но она, как глупое домашнее животное, заскулила и тут же последовала за ним в комнату. А теперь позвольте нам вернуться к проницаемым предметам.
3
Ища комод, чтобы разложить свои вещи, Хью Пёрсон, человек аккуратный, заметил, что средний ящик старого письменного стола, отставленного в темный угол и служащего подставкой для лампы, лишенной лампочки и абажура и похожей на остов сломанного зонтика, не был задвинут как следует постояльцем или лакеем (на самом деле ни тем ни другим), – последним, кто проверил, пуст ли он (никто не проверял). Мой добропорядочный Хью расшатывающим движением попробовал вдвинуть его на место; ящик сперва артачился, а затем в ответ на обратное действие случайного рывка (который не мог не воспользоваться накопленной энергией нескольких толчков) резко открылся и выбросил карандаш. Хью оглядел его, прежде чем положить обратно.
Предмет не принадлежал к разряду великолепных шестиугольных изделий из виргинского можжевельника или африканского кедра, с оттиснутым серебряной станиолью именем производителя, а представлял собой круглый, совершенно обыкновенный, технически безликий старый карандаш из дешевой сосны, окрашенный в тускло-лиловый цвет. Его забыл плотник, который не только не починил старый стол, но даже не закончил осмотра, уйдя за инструментом, которого он так и не нашел. Теперь приступим к акту концентрации.
В мастерской плотника и задолго до этого в деревенской школе карандаш потерял две трети своей длины. Голая древесина его конусообразного кончика потемнела до сливово-свинцового цвета, сливаясь таким образом по оттенку с притупленным грифельным острием, матовый блеск которого только и позволял отличить его от дерева. Нож и латунная точилка немало поработали над ним, и, если бы в том была нужда, мы могли бы проследить запутанную участь обрезков, каждый из которых был лиловым с одной и желтоватым с другой стороны, когда они были свежими; теперь же они распались на атомы пыли, от широкого, широчайшего рассеивания которых захватывает в панике дух, но нужно быть выше этого, к этому довольно скоро привыкаешь (есть страхи и похуже). Будучи изготовленным по старинке, он в целом был обструган гладко и без натуги. Возвращаясь на столько-то лет в прошлое (правда, не столь далекое, как год рождения Шекспира, когда был открыт графит), а затем снова прослеживая историю этой вещи в направлении «настоящего», мы видим мелко перемолотый графит, который девушки и старики смешивают с влажной глиной. Эту массу, эту паюсную икру, помещают в металлический цилиндр с голубым глазком, сапфиром, просверленным насквозь, и через это отверстие серая икра проталкивается. Она выходит одним непрерывным аппетитным стерженьком (следите за нашим маленьким другом!), который выглядит так, как будто сохранил форму пищеварительного тракта дождевого червя (но следите, следите, не отвлекайтесь!). Теперь его режут на отрезки той длины, которая предназначена для этих карандашей (мельком мы замечаем резчика, старого Илию Борроудейла, и собираемся разглядеть его предплечье при боковом осмотре, но останавливаемся, останавливаемся и резко отступаем назад, спеша распознать интересующий нас сегмент). Смотри, как он запекается, смотри, как он варится в жиру (кадр с разделываемым шерстистым жиродателем, кадр с мясником, кадр с пастухом, с отцом пастуха, мексиканцем) и вставляется в древесную оболочку.
Теперь, пока мы готовим древесину, не будем терять из виду наш драгоценный отрезок графита. Вот дерево! Та самая сосна! Вот она срублена. В дело идет только очищенный от коры ствол. Мы слышим вой недавно изобретенной мотопилы, мы видим, как сушат и обстругивают бревна. Вот доска, которая послужит интегументом карандаша в неглубоком ящике (все еще открытом). Мы распознаем его присутствие в бревне, как распознаем бревно в дереве, дерево в лесу, а лес в мире, который построил Джек. Мы распознаем это присутствие по чему-то совершенно ясному для нас, но безымянному, что так же затруднительно описать, как улыбку тому человеку, который никогда не видел улыбающихся глаз.
Таким образом вся эта маленькая драма, от кристаллизованного углерода и срубленной сосны до этого скромного орудия, этой сквозистой вещи, разворачивается во мгновение ока. Увы, сам воплощенный в конце концов карандаш, побывавший у Хью Пёрсона в пальцах, почему-то продолжает ускользать от нас! Но Хью не ускользнет, о нет.
4
Это была его четвертая поездка в Швейцарию. Первая состоялась восемнадцать лет тому назад, когда он с отцом провел несколько дней в Трюксе. Десять лет спустя, в тридцать два года, он вновь посетил этот старинный городок на берегу озера, и по пути в гостиницу, в которой они тогда останавливались и которую он хотел снова увидеть, стремился ощутить (что ему удалось) сентиментальный трепет – полуудивленье, полураскаянье. От нижнего, озерного уровня, где находилась безликая станция, на которую его доставил местный поезд, к ней вели крутой проулок и пролет старой лестницы. Он запомнил ее название, «Locquet», потому что оно походило на девичью фамилию его матери, канадской француженки, которую Пёрсон-старший пережил менее чем на год. Еще Хью помнил, что гостиница была унылой и дешевой и унизительно соседствовала с другим, гораздо лучшим отелем, сквозь rez-de-chaussée[2] окна которого виднелись призраки белых столиков и подводные официанты. Оба отеля теперь исчезли, а на их месте вырос Banque Bleue[3], громадное строение из стали, сплошь полированные поверхности, зеркальное стекло и растения в кадках.
Он спал в чем-то вроде полуалькова, отделенный аркой и напольной вешалкой от кровати отца. Ночь всегда чудовище, но та была особенно ужасной. Хью, дома спавший в собственной комнате, возненавидел эту общую могилу сна, он мрачно надеялся, что обещание отдельных спален будет исполнено на следующих стоянках их швейцарского путешествия, смутно рисовавшегося впереди в цветистой дымке. Его отец, шестидесятилетний человек ниже его ростом и к тому же более плотный, за время своего недавнего вдовства отталкивающе состарился. Его вещам сопутствовал характерный душок, слабый, но безошибочно узнаваемый, и он всхрапывал и вздыхал, видя во сне громоздкие глыбы тьмы, от которых нужно было расчистить дорогу или через которые приходилось перебираться в страдальческих положениях немощи и отчаяния. Нам не удалось сыскать в анналах европейских туров, рекомендованных семейными докторами пожилым пенсионерам как верное средство развеять скорбь одиночества, ни единой поездки, которая достигла бы этой цели.
Руки у Пёрсона-старшего ловкостью никогда не отличались, но в последнее время то, как он шарил в пенной воде пространства, нащупывая прозрачное мыло ускользающей материи, или тщетно пытался завязать или развязать те части фабричных изделий, которые нужно было застегнуть или отстегнуть, становилось положительно комичным. Хью унаследовал долю этой неуклюжести; ее теперешнее преувеличение раздражало его, как повторная пародия. В то утро последнего дня вдовца в так называемой Швейцарии (т. е. прямо перед тем событием, после которого все для него должно было стать «так называемым») старый увалень схватился с жалюзи, чтобы посмотреть, какая выдалась погода, и, успев лишь мельком увидеть мокрую мостовую, перед тем как пластинчатая штора грохочущей лавиной вновь сошла вниз, решил взять зонтик. Свернут он был кое-как, и старик принялся складывать его заново. Хью с молчаливым отвращением наблюдал за этим, его ноздри раздувались и подрагивали. Презрение не было заслуженным, поскольку существует множество вещей, от живых клеток до мертвых звезд, которые время от времени претерпевают случайные маленькие аварии в не всегда умелых или осторожных руках анонимных формовщиков. Нахлесты черной ткани легли как попало, и рулон пришлось сворачивать по новой, но когда застежка ленточки уже была готова к использованию (крошечный осязаемый кружок между большим и указательным пальцами), кнопка исчезла в складках и бороздах пространства. Понаблюдав некоторое время за беспомощными шарящими движениями отца, Хью так резко вырвал у него зонтик, что старик еще мгновение разминал руками воздух, прежде чем ответить на внезапную грубость мягкой извиняющейся улыбкой. Все так же не говоря ни слова, Хью яростно сложил и застегнул зонтик, который, говоря по чести, едва ли приобрел лучший вид, чем тот, какой в конце концов придал бы ему его отец.