Сквозняк из прошлого - Страница 17
Последние две части моего Опуса в ваших руках. Мне очень жаль, что Хью Пёрсона нет рядом, чтобы присмотреть за его публикацией. В своем ответном письме не пишите ни слова, что получили его, но вместо этого, своего рода шифром, который сказал бы мне, что вы приняли это письмо во внимание, сообщите мне, как старую добрую сплетню, кое-какие сведения о нем – почему, например, его заключили в тюрьму на год – или больше? – если было установлено, что он действовал в состоянии эпилептического транса; почему его перевели в приют для душевнобольных злодеев после пересмотра его дела, если, как было доказано, он не совершал преступления? И почему следующие пять или шесть лет он перемещался между тюрьмой и сумасшедшим домом, прежде чем стал пациентом частной клиники? Кто, кроме шарлатанов, берется лечить сны? Пожалуйста, расскажите мне все это, потому что Пёрсон – один из самых милых людей, которых я знал, и еще потому, что в своем письме о нем вы можете тайком переправить любую секретную информацию этой бедной душе.
Знаете, бедная душа – подходящее слово. Моя горемычная печень тяжела, как отвергнутая рукопись; им удается сдерживать гнусную гиену боли частыми инъекциями, но так или иначе она всегда присутствует за стеной моей плоти, подобно глухому грому непрерывной лавины, сметающей там, по ту сторону меня, все конструкции моего воображения, все ориентиры моего сознательного «я». Смешно, но когда-то я верил, что умирающие видят тщету вещей, суетность славы, страсти, искусства и так далее. Я полагал, что в сознании умирающего человека драгоценные воспоминания сокращаются до радужных пятен; но теперь я ощущаю как раз обратное: мои самые незначительные чувства и настроения и таковые же чувства всех людей приобрели гигантские размеры. Вся Солнечная система – не более чем отражение в хрустале моих (и ваших) ручных часов. Чем больше я чахну, тем сильнее разрастаюсь. По-моему, это довольно необычное явление. Совершенное неприятие любых религий, когда-либо придуманных человеком, и совершенное спокойствие перед лицом совершенного небытия! Если бы я мог объяснить это тройное совершенство в одной большой книге, она бы, несомненно, стала новой библией, а ее автор – основоположником нового вероучения. К счастью для моего самоуважения, эта книга написана не будет – не просто потому, что умирающий не может писать книг, но по той причине, что эта определенная книга никогда бы не выразила одним махом того, что можно понять лишь непосредственно.
Примечание, добавленное адресатом:
Получено в день смерти писателя. Зарегистрировать в разделе Repos – R.
22
Пёрсон терпеть не мог вида и ощущения своих ступней. Они были на редкость некрасивыми и чувствительными. Даже будучи взрослым человеком, он избегал смотреть на них, когда раздевался. Вследствие этого он избежал американской привычки ходить дома босиком – этого регресса через детство к более простым и бережливым временам. Как он содрогался при одной только мысли, что ноготь на пальце ноги может зацепиться за шелк носка (шелковые носки тоже исчезли)! Так женщину передергивает от скрипа вытираемого оконного стекла. Они были узловатыми, они были слабыми, они всегда ныли. Покупка пары ботинок мало чем отличалась от посещения дантиста. Он бросил долгий неприязненный взгляд на предмет, купленный в Бриге по дороге в Витт. Ничто не упаковывается с такой дьявольской аккуратностью, как обувная коробка. Срывание бумаги разрядило нервное напряжение. Эта пара отвратительно массивных коричневых горных ботинок уже примерялась в магазине. Размер определенно был его, и столь же определенно они не были такими удобными, как уверял его продавец. Плотно облегают ногу, верно, но при этом жестко. Он со стоном натянул их и с проклятьями зашнуровал. Ничего, придется терпеть. Задуманный им подъем нельзя совершить в обычной обуви: в первый и единственный раз, когда он попытался это сделать, он то и дело оскальзывался на гладких скальных плитах. Эти башмаки, по крайней мере, должны хорошо удерживаться на предательских поверхностях. Еще он вспомнил волдыри, выскочившие от ношения похожей пары, но только замшевой, которую он купил восемь лет тому назад и выбросил, покидая Витт. Что ж, левый ботинок жал чуть меньше правого – хромое утешение.
Он сбросил темную толстую куртку и надел старую ветровку. Он дошел до конца коридора и преодолел три ступеньки перед лифтом: единственное назначение, которое он мог им приписать, состояло в том, чтобы предупредить об ожидавшем его страдании. Но он презрел рваный краешек боли и закурил сигарету.
Как нередко бывает во второсортных отелях, в этом лучший вид на горы открывался из окон коридора в северной части. Темные, почти черные скалистые вершины с белыми прожилками, некоторые хребты сливаются с угрюмым, затянутым тучами небом; ниже мех хвойных лесов, еще ниже – более светлая зелень полей. Меланхоличные горы! Превознесенные глыбы гравитации!
Дно долины с городком Витт и различными деревушками вдоль узкой реки состояло из окруженных оградами с колючей проволокой небольших унылых луговин, единственным украшением которых были пышно цветущие высокие фенхели. Прямая, как канал, река терялась в зарослях ольхи. Взгляд блуждал по сторонам, но не находил утешения ни в том, что было рядом, ни в том, что далеко – грязная коровья тропа, пересекающая свежескошенный склон, или плантация единообразных лиственниц на противоположной круче.
Первый этап его повторного посещения этих мест (Пёрсон имел склонность к паломничеству, как и его французский предок, католический поэт и почти святой) был посвящен прогулке по Витту к группе шале, расположенных на возвышавшемся над ним склоне. Сам городок в этот раз показался ему еще более неказистым и беспорядочным. Он узнал фонтан, банк, церковь, большой каштан и кафе. И еще там было почтовое отделение со скамейкой у двери, ждущей писем, которые так и не пришли.
Он прошел по мосту и не остановился для того, чтобы послушать заурядный шум ручья, который ничего не мог ему сказать. Вершину склона окаймляли ели, а за ними высился ряд других елей – туманные призраки или заменяющие их деревья – в серовато-белесом уборе под дождевыми облаками. Была построена новая дорога и выросли новые дома, вытеснив скудные приметы местности, которые он помнил или думал, что помнит.
Теперь ему предстояло отыскать виллу «Настя», все еще сохранившую абсурдную уменьшительную форму русского имени умершей старухи. Она продала ее бездетной английской паре перед своей последней болезнью. Ему хотелось взглянуть на крыльцо, как смотрят на стеклянную поверхность, чтобы вложить в нее, будто в конверт, образ прошлого.
Хью замешкался на углу улицы. Сразу за этим углом женщина с лотка продавала овощи. Est-ce que vous savez, Madame…[41] Да, она знает: в конце этого переулка. Пока он справлялся у нее, из-за ящика, волоча лапы, выбралась большая белая дрожащая собака, и с шоком бесполезного узнавания Хью вспомнил, что восемь лет тому назад он останавливался на этом месте и видел эту самую собаку, которая даже тогда была уже довольно старой и теперь бросала вызов своему баснословному возрасту, только чтобы послужить его слепой памяти.
Окрестности были неузнаваемы – за исключением белой стены. Его сердце билось, как после тяжелого восхождения. Светловолосая девочка с ракеткой для бадминтона, присев на корточки, подобрала с тротуара волан. Пройдя еще немного вперед и выше, он нашел виллу «Настя», теперь выкрашенную в небесно-голубой цвет. Все ее окна были закрыты ставнями.
23
Выбрав одну из помеченных знаком троп, ведущих в горы, Хью узнал другую деталь прошлого, а именно почтенного инспектора скамеек (загаженных птицами и таких же старых, как он сам), которые догнивали там и тут в тенистых уголках – бурые листья внизу, зеленые сверху – вдоль показательно идиллической тропинки, поднимавшейся к водопаду. Он вспомнил трубку инспектора, украшенную богемскими гранатами (под стать фурункулам на носу ее владельца), и еще привычку Арманды обмениваться со стариком грубовато-похабными комментариями на швейцарско-немецком, пока тот изучал сор под треснувшими досками сиденья.