Сквозняк из прошлого - Страница 11
«Ты выглядишь как первая девушка на Луне», сказал он, указывая на ее ботинки, и если бы они не были такими тесными, она бы пошевелила внутри пальцами ног, как делают женщины, когда их туфли обсуждают в лестных выражениях (гримаска на лице перенимается улыбающимися пальчиками).
«Слушайте, – сказала она, оглядывая свои “Секси-Мондштейны” (их невероятное торговое название), – я оставлю лыжи здесь, переобуюсь и вернусь в Витт с вами à deux. Я поссорилась с Жаком, и он ушел со своими дорогими дружками. Все кончено, слава Богу».
Сидя с ним лицом к лицу в гондоле небесной дороги, она изложила сравнительно пристойную версию того, что ей предстояло рассказать ему чуть позже в отвратительно ярких деталях. Жак потребовал ее присутствия на онанистических сессиях, которые он проводил с близнецами Блейками в их шале. Однажды он уже заставил Джека показать ей свой инструмент, но она топнула ногой и призвала обоих вести себя прилично. Теперь Жак предъявил ей ультиматум – либо она присоединяется к ним в их мерзких забавах, либо они больше не любовники. Она готова быть ультрасовременной, как социально, так и сексуально, но это было оскорбительно, вульгарно и старо, как Греция.
Гондола вечно продолжала бы скользить в синей дымке, достаточно райской, если бы крепкий малый не задержал ее прежде, чем она повернула, чтобы вернуться в небо навсегда. Они вышли. На станции, где машинерия выполняла свою скромную и бесконечную работу, была весна. Арманда с чопорным «прошу извинить» на мгновение отлучилась. Снаружи среди одуванчиков паслись коровы, а из buvette[29] напротив доносилась радиомузыка.
В робком волнении ранней влюбленности Хью спрашивал себя, осмелится ли он поцеловать ее во время вероятной паузы на извилистой тропе их нисходящего пути? Да, он попробует, как только они дойдут до пояса рододендронов, где они могли бы остановиться, она – чтобы снять куртку, он – чтобы вытряхнуть камешек из правого ботинка. Рододендроны и можжевельник сменились ольхой, и голос знакомого отчаяния стал убеждать его отложить на другой раз камешек и «поцелуй бабочки». Они вошли в еловый лес, когда она остановилась, огляделась и сказала (столь же обыденно, как если бы предлагала пособирать грибов или малины):
«А теперь займемся любовью. Я знаю хорошее мшистое местечко сразу за теми деревьями, где нас никто не потревожит, если ты сделаешь это скоренько».
Местечко было отмечено апельсиновой коркой. Он хотел для начала обнять ее, как того требовала его нервная плоть («скоренько» было ошибкой), но она отстранилась, по-рыбьи извернувшись всем телом, и села среди черники, чтобы разуться и снять штаны. Его смятение усилилось при виде рубчатой ткани черных рейтуз плотной вязки, которые она носила под лыжными штанами. Она согласилась приспустить их лишь настолько, насколько это было необходимо. Ни целовать себя, ни ласкать ее бедра она не позволила.
«Что ж, не повезло», сказала Арманда наконец, но когда она повернулась к нему спиной, пытаясь натянуть рейтузы, он тут же обрел силы сделать то, что от него ожидалось.
«Теперь идем домой», сразу после этого сказала она своим обычным нейтральным тоном, и они молча продолжили свой быстрый спуск.
На следующем повороте тропы у их ног раскинулся первый фруктовый сад Витта, а дальше был виден блеск ручья, лесозаготовительный склад, жнивье, коричневые коттеджи.
«Ненавижу Витт, – сказал Хью. – Ненавижу жизнь. Ненавижу себя. Ненавижу эту гадкую старую скамейку».
Она остановилась, чтобы посмотреть, куда указывал его свирепый палец, и он ее обнял. Она сперва попыталась уклониться от его губ, но он отчаянно упорствовал. Внезапно она сдалась, и произошло маленькое чудо. Рябь нежности пробежала по ее чертам, как ветерок по отражению. Ее ресницы увлажнились, плечи вздрагивали в его объятиях. Этому мигу сладкой тоски не суждено было повториться – или, вернее, ему никогда больше не было даровано время, чтобы произойти вновь после завершения цикла, заложенного в его ритме. И все же то короткое дрожание, в котором она растворялась вместе с солнцем, вишневыми деревьями, прощенным пейзажем, задало тон его новому существованию, вселяющему чувство, что «все хорошо» – несмотря на ее худшие настроения, ее самые вздорные капризы, ее самые жестокие требования. Именно этот поцелуй, и ничто другое, предшествовавшее ему, стал настоящим началом их романа.
Она высвободилась, не сказав ни слова. Ведомая вожатым бойскаутов, к ним приближалась длинная вереница мальчиков, поднимавшаяся по крутой тропе. Один из них взобрался на соседний круглый валун и спрыгнул, издав радостный клич.
«Grüss Gott»[30], сказал их наставник, проходя мимо Арманды и Хью.
«Привет-привет», ответил Хью.
«Он решит, что ты псих», сказала она.
Пройдя буковую рощу и перейдя речку, они достигли окраины Витта. Короткий спуск по грязному склону между недостроенными шале привел их к вилле «Настя». Анастасия Петровна на кухне расставляла цветы в вазы. «Мама, иди сюда, – крикнула Арманда. – Жениха привела».
16
В Витте открылся новый теннисный корт. Однажды Арманда вызвала Хью сыграть партию: кто кого.
С детских лет, наполненных ночными страхами, сон оставался всегдашней напастью нашего Пёрсона. Напасть была двоякой. Ему приходилось, иногда часами, добиваться расположения черного автомата, автоматически повторяя в уме какой-нибудь подвижный образ, – это была одна сторона мучения. Другая заключалась в том, что сон, когда он все-таки наступал, погружал его в полубезумное состояние. Он не мог поверить, что у порядочных людей бывают столь непристойные и абсурдные кошмары, как те, которые отравляли его ночи и продолжали преследовать его в течение всего дня. Ни случайные пересказы дурных снов, которыми делились с ним знакомые, ни истории болезней во фрейдистских сонниках, с их смехотворными толкованиями, не представляли ничего похожего на сложную мерзость его почти еженощного опыта.
В отроческие годы он попытался решить первую часть задачи с помощью остроумного метода, более действенного, чем пилюли (слишком легкие приводили к недостатку сна, а слишком мощные средства усиливали яркость чудовищных видений). Найденный им метод заключался в умозрительном повторении с точностью метронома теннисных ударов в игре на открытом воздухе. Единственной игрой, которой он предавался в юности и в которую все еще мог играть в сорок лет, был теннис. Он играл не просто сносно, со своего рода легкой элегантностью (давным-давно перенятой у лихого кузена, тренировавшего мальчиков в той школе в Новой Англии, директором которой был его отец), но и разработал удар, который ни Гай, ни его шурин, даже еще более высокого класса профессионал, не могли ни повторить, ни отбить. В нем было что-то от искусства ради искусства, поскольку его нельзя было применить к неуклюжим низким мячам, он требовал идеально сбалансированной стойки (которую нелегко принять в спешке) и сам по себе ни разу не принес ему победы в партии. Этот Удар Пёрсона выполнялся жесткой рукой и сочетал энергичный драйв с цепкой подрезкой, которая следовала за мячом от момента его соприкосновения с ракетой до завершения удара. Соприкосновение (и это был самый чарующий элемент) должно происходить в верхней части ракетных струн, а игрок должен находиться на достаточном удалении от места отскока мяча и как бы тянуться к нему. Отскок должен быть достаточно высоким, чтобы головка ракеты захватила мяч нужным образом, без малейшего «скручивания», а затем пустила «прилипший» мяч по строгой траектории. Если «сцепка» была недостаточно продолжительной или если она начиналась слишком близко, в середине головки, то выходила самая обычная, небрежная, медленно изгибающаяся «галоша», которую, конечно, легко парировать; но при точном выполнении удар отдавался резким треском по всему предплечью и со свистом рассекаемого воздуха посылал мяч в идеально контролируемом, очень прямом скольжении в точку, близкую к задней линии. При ударе о грунт он так же, казалось, льнул к нему, как и к жилам ракеты во время самого удара. Сохраняя свою скорость неизменной, мяч едва отрывался от земли; собственно, Пёрсон верил, что непомерными, всепоглощающими тренировками можно было добиться того, чтобы мяч не отскакивал вовсе, а молниеносно катился бы по поверхности корта. Никто не способен отбить мяч без отскока, и в скором времени такие удары, разумеется, были бы запрещены как нелегальный прием, отравляющий удовольствие другим. Но даже в черновой версии его изобретателя он доставлял восхитительное удовлетворение. Ответный удар неизменно проваливался самым нелепым образом из-за того, что стелющийся мяч не поддавался захвату, не говоря уже о том, чтобы противник мог направить его должным образом. Всякий раз, как Хью удавался его «цепкий драйв», что, к сожалению для него, случалось нечасто, оба Гая бывали заинтригованы и раздражены. Он отыгрывался на том, что не говорил озадаченным профессионалам, пытавшимся воспроизвести его удар (и добившимся лишь слабого «спина»), что фокус не в резаности, а в цепкости, и не только в самой цепкости, но в определенном месте в верхней части струн, где происходит сцепление, как и в жесткости тянущегося движения руки. Хью годами мысленно лелеял свой удар, много позже того времени, как возможности его применить сократились до одного-двух случаев в каком-нибудь беспорядочном обмене. (Собственно, в последний раз он удался ему в тот день в Витте, в игре с Армандой, после чего она покинула корт и наотрез отказалась вернуться.) Он служил ему главным образом как средство самоусыпления. За время своих снотворных упражнений он его значительно усовершенствовал – к примеру, ускорил его подготовку (когда требовалось принять быструю подачу) и научился воспроизводить его зеркальную версию, удар слева («бэкхенд», кисть обращена к мячу тыльной стороной), вместо того, чтобы оббегать мяч, как дурак. Едва он находил удобное место для щеки на прохладной и мягкой подушке, как знакомая упругая дрожь пробегала по его руке, и он начинал громить одного соперника за другим. Наслаждение усиливали приятные дополнения – пояснение сонному репортеру: «Режь сплеча, но удерживай целым»; или выигрыш в тумане эйфории Кубка Дэвиса, наполненного до краев маком.