Скуки не было. Вторая книга воспоминаний - Страница 18
– Ты понимаешь, что произошло?!
С этим взволнованным вопросом тот вбежал однажды к своему другу критику Семену Трегубу.
– Что? Что случилось? – испугался Трегуб.
Но Голодный вместо того, чтобы ответить на этот вполне естественный вопрос, уселся на стул, уставился безумным взором куда-то мимо собеседника и тупо повторил еще несколько раз все ту же загадочную фразу:
– Нет, ты понимаешь, что произошло?
– Да скажешь ты мне, наконец, что там у тебя стряслось? – разозлился Трегуб.
Но Голодный не реагировал, судя по всему, уйдя мыслями куда-то далеко-далеко.
Как выяснилось, так оно и было.
– Мне было семнадцать лет, – сказал он. – Я жил тогда в Екатеринославе. И напечатал в тамошнем журнале “Юный пролетарий” свои первые стихи…
– Ну? – подстегнул его Трегуб.
– Я был молодой поэт. И вот я шел по городу и на каком-то доме видел вывеску: “Райком…”. Нет, тогда это называлось уком… “Уком комсомола”. Я заходил. Меня встречали: “О, Миша! Ну что, написал новые стихи?.. Сейчас мы попьем чайку и ты нам почитаешь!” Мы пили чай, и я читал свои новые стихи… Теперь ты понимаешь, что произошло?
– Ничего я не понимаю! – раздраженно сказал Трегуб.
– Выйдя из укома комсомола я шел дальше, – продолжал вспоминать Голодный. – Я видел вывеску: “Уком КП(б) У”. Я заходил. И там мне тоже говорили: “О, Миша! Наш молодой поэт! Сейчас мы попьем чаю, и он почитает нам свои новые стихи!” И мы пили чай, и я опять читал свои новые стихи. И все хлопали меня по плечу. И говорили: “Молодец!” Потом я выходил на улицу и шел дальше. И мне в глаза бросалась вывеска: “ЧК”. И я заходил. И там меня тоже поили чаем, и просили почитать новые стихи, и хлопали по плечу, и говорили “Молодец”! Теперь ты понимаешь, что произошло?!
Трегуб растерянно молчал.
Тогда, наклонившись к самому его уху и понизив голос почти до шепота, Голодный сказал:
– Теперь я их всех боюсь.
Немудрено, что, наслушавшись всех этих липкинских рассказов, я предполагал, что Михаил Голодный и в лучших своих стихах недалеко ушел от Александра Безыменского, который свои мысли и чувства по поводу безвременной кончины В. И. Ленина выразил в таких бессмертных строчках:
И т. д.
Мы постоянно повторяли их, глумясь над стихотворцем, который не только в быту, но и в стихах своих не мог избавиться от неистребимого еврейского акцента («В руках чего-то нет…»). Иное дело – еврейский акцент в знаменитой поэме Иосифа Уткина: «Повесть о рыжем Мотеле». Там это – яркая художественная краска. А тут – беспомощность, неспособность преодолеть свою, выражась не слишком деликатно, местечковость.
Вот такими же беспомощными, местечковыми заочно представлялись мне даже лучшие стихи Михаила Голодного. И поэтому настоятельный совет Слуцкого вставить в мою антологию поэму Голодного «Верка-вольная» я поначалу встретил в штыки. Но раздобыв её (это было непросто, поэма эта сто лет не переиздавалась) и прочитав, я восхитился грубой яркостью её красок:
Прочитав «Верку-вольную», я последовал совету Слуцкого и без колебаний вставил эту поэму Голодного в свою антологию, заодно включив в нее еще одно стихотворение этого поэта («Судья Горба»), тоже пленившее меня неуклюжей варварской мощью своего стиха:
К обсуждению этой моей так и не увидевшей света антологии мы возвращались постоянно. И в каждом таком разговоре Борис обрушивал на меня новый поток неизвестных мне имен. И не только имен, но и никогда мною не читанных и не слышанных стихотворных строчек.
Его знание полузабытых и совсем забытых поэтов и поэтиков поражало. Но еще больше тогда поразило меня его отношение ко всем этим, как мне тогда это представлялось, заведомым и безусловным графоманам. У каждого из них он старался отыскать – и неизменно находил – хоть пару-другую строк, пусть крошечную, едва заметную, но живую искорку поэтического дара. Но и те, у кого эту искорку не удавалось ему обнаружить, тоже, по глубокому его убеждению, не заслуживали забвенья. Об этом гораздо лучше, чем это смог бы сделать я, сказал он сам в одном из своих стихотворений: