Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Страница 26
Однажды спросил, кого из двух моих товарищей по Литинституту, уверенно входивших тогда в литературу, я ценю выше: Огнева или Туркова? Не как друзей, конечно, а в профессиональном смысле, как литераторов, работающих со мною в одном жанре.
Вопрос этот тоже был совершенно в его духе: он любил – во всем – устанавливать некую четкую субординацию, безусловную, непререкаемую табель о рангах.
В первую очередь это касалось, конечно, поэтов.
Не зря так пришлась ему по душе игра, в которую предложил ему сыграть Эренбург при их первом знакомстве:
Тщательно осведомившись о моих жизненных и литературных делах, Эренбург как-то неловко усмехнулся, протянул мне лист бумаги и сказал:
– А теперь напишем десяток любимых поэтов.
Это была игра московских студентов, очень обычная. Писали десяток (редко дюжину) лучших поэтов мира, или России, или советских, или десяток лучших молодых. В последнем случае десятка иногда не набиралось…
Однажды писали даже десяток худших. Потом листочки сравнивались, любовь подсчитывалась, выводились общие оценки. Под вкус подводилась математическая (скажем точнее, арифметическая) база. Некоторые методы современных социологических опросов были найдены и применены двадцатилетними студентами Московского института Союза писателей.
Оказалось, что Эренбург, которому в то время было около шестидесяти, продолжал играть в эту игру. Я взял бумагу, подумал, начал писать, снова подумал.
Мои дела, жизненные и литературные, были достаточно серьезными… Я ступал на поэтическую сцену как моряк, вернувшийся из восьмилетнего плавания; что и говорить, земля ходила у меня под ногами… Я писал список десяти любимых, поглядывал на Эренбурга и понимал, что то, чем мы сейчас с ним занимаемся, тоже дело, очень важное. По сути, мы фиксировали в лицах, именах свои эстетики. Сравнивали их. Наверное, многое в наших отношениях определила похожесть двух списков.
Надо сказать, что мы играли в эту игру еще многие десятки раз.
Имена в наших списках ни разу не совпадали полностью. Но некоторые поэты переходили из одного списка в другой. Николай Алексеевич Заболоцкий, долгие годы фигурировавший только на моих листках, перекочевал на эренбурговские и уже навсегда остался там и в его сердце. А с его листков на мои так же перекочевал Осип Мандельштам.
Попробую припомнить список, скажем, самых значительных поэтов века – не свой, а эренбурговский. Такой список мы писали чаще всего. Может быть, в огромном хозяйстве, именуемом архивом И.Г.Э. и ныне хранящемся в фондах ЦГАЛИ, иные из этих листков хранятся до сих пор. Итак, десятка лучших, значительнейших поэтов двадцатого века.
Конечно, там были Блок, Маяковский, Пастернак, Цветаева, Мандельштам, Есенин. Эти шестеро – всегда и бесспорно. Но были также Ахматова, Хлебников, позднее стал появляться Заболоцкий, здравствующих современников мы не писали или писали отдельно.
Не было Белого, Асеева, Сельвинского, Волошина, Ходасевича, Сологуба. Это несмотря на очень прочные отношения, дружеские или литературные, связывавшие И. Г. со многими из них.
Тут очень ясно видна разность их подходов к условиям этой, предложенной ему Эренбургом игры.
Эренбург, предлагая ему сыграть в нее, «как-то неловко усмехнулся», то есть дал понять, что относится к этой игре, как к проявлению некой своей человеческой слабости, отчасти даже, может быть, блажи. Что же касается Бориса, то он сразу же отнесся к ней как к делу. И делу важному.
Другое, еще более существенное отличие его подхода от эренбурговского состояло в том, что Илья Григорьвеич предложил ему составить список любимых.
Он же – сразу – перевел это в другую плоскость: не любимых, а – лучших. Самых значительных.
… листочки сравнивались, любовь подсчитывалась, выводились общие оценки. Под вкус подводилась математическая (скажем точнее, арифметическая) база.
Поэты выстраивались по ранжиру, как в армии, когда дается команда: «По порядку номеров рассчитайсь!» И из строя в ответ несется: «Первый!.. Второй!.. Третий!.. Четвертый!..»
И вот теперь, задавая мне этот свой вопрос про Туркова и Огнева, Борис хотел установить (или просто скорректировать) такую же объективную, математически выверенную табель о рангах и среди критиков.
Ответить на вопрос: кто из этих двух названных им моих товарищей и коллег лучше, мне было трудно. В сущности, даже невозможно.
Я равно ценил обоих. Одного за одни его профессиональные качества, другого – за другие. Но Борис требовательно ждал ответа. И я после некоторых колебаний, теперь даже уже и не вспомню, почему, – скорее всего просто, чтобы отвязаться, – первое место отдал Туркову.
Выслушав этот мой ответ, Борис покачал головой.
– Нет, – решительно отверг он мою не слишком вразумительную аргументацию. – Огнев лучше.
И пояснил:
– Он выступил против Панферова.
Панферов принадлежал к сонму неприкасаемых, и не то что выступить против него со специально посвященной ему статьей, а просто затронуть, зацепить его имя хоть одной нелицеприятной репликой, для критика, тем более молодого, было тогда крайне опасно. Для такого поступка нужна была смелость, и не малая.
То, что смелость автора критической статьи, готовность весьма реальными жизненными потерями ответить за свою литературную (общественную) позицию было для Бориса важной составляющей дарования критика, – было мне понятно. Но почему непременно «против»? Ведь для того, чтобы ринуться в бой, не разоблачая, а защищая кого-нибудь из подвергающихся официальному поношению (скажем, Дудинцева, или – не к ночи будь помянутого – Пастернака) нужно было проявить никак не меньше смелости и отваги, чем для того, чтобы напасть на Панферова. Так почему же не «ЗА КОГО?», а именно «ПРОТИВ КОГО?» был любимый вопрос Бориса, главный его тест, с помощью которого он сразу выяснял для себя, с каким художественным, или общественным, да и просто жизненным явлением имеет он дело?
Тут к этому непременно надо добавить, что этот свой сакраментальный вопрос («ПРОТИВ КОГО?») Борис мог задать (и задавал), когда речь шла не о литературно-критической статьи (что было еще более или менее понятно), а, скажем, о каком-нибудь, еще не прочитанном им, романе:
Вот проходит, откинув седую голову и обводя зал холодным взглядом, Борис Слуцкий. В юности я увлекался его стихами, многие помню до сиз пор наизусть. Позже мы познакомились в ялтинском Доме творчества. Он вслушался в мою фамилию, покатал ее по компьютерным закромам своей памяти и через десять секунд получил оттуда нужный ответ.
– Ага, помню. Говорят, вы написали интересный роман. «Зрелища», так?
– Да.
Я был польщен. Всё-иаки ползут, значит, слухи.
– Против чего роман?
Моя самодовольная улыбка начала затвердевать, как десна под наркозом.
– Вы меня разыгрываете?
– Нет, я серьезно.
– Разве можно писать роман «против чего-то»?
А для чего же еще люди пишут?
Твердый взгляд бывшего политрука полон неподдельного изумления…
– Ах, так. Ну, тогда будем считать, что роман против вас.
– О, это интересно. Расскажите.
Но я как-то сразу сник. Знакомство увяло.
Конечно, автор этого мемуарного отрывка зря так взбутетенился. Конечно, Борис в этом случае нарочно эпатировал, поддразнивал собеседника. Но это был не только эпатаж, не только дразнилка.
Во всяком случае, ответная его реплика («А для чего же еще люди пишут?») несла в себе немалую толику истинных его убеждений. И задавая этот свой неизменный вопрос («ПРОТИВ КОГО?», или: «ПРОТИВ ЧЕГО?») он и в самом деле полагал, что ответ на него лучше, точнее, чем на какой-либо иной, проявит самую суть обсуждаемого явления.
Велика ли разница?
Однажды я столкнулся с Борисом в своем подъезде – у лифта. Я решил было, что он идет ко мне, но оказалось, – не ко мне, а к Фазилю. (Тот жил тогда в точно такой же квартире, как моя, но – этажом выше). В руках у Бориса был внушительных размеров сверток. Он сказал, что это рукопись искандеровского "Сандро из Чегема", которую он только что прочел и вот, собирается вернуть автору.