Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Страница 25
– Так прямо и написал, – несколько смущенно сказал он.
В серьезность его намерения уехать я не верил. Думал, что всё это закончится очередной истерикой (такие истерики с ним случались и раньше). Так что необратимость этого его поступка меня, конечно, ошеломила. Но в тот момент меня почему-то – даже больше, чем сам поступок, – отвратило это его словесное оформление, эти фальшивые, в сущности, даже лживые слова: «репатриироваться на историческую родину».
– Что за пошлость! – сказал я. – Какая, к чёрту, историческая родина! Нет у тебя никакой другой родины, кроме города Киева, где ты родился. Ну и, конечно, русской литературы. Не можешь больше жить в этой стране? Так прямо и напиши: хочу, мол, уехать, потому что не желаю, чтобы меня вызывали и спрашивали, какие книги я читаю и где их храню!
Он ушел от меня, как мне показалось, несколько сконфуженный. Но дело было сделано. Даже в шахматах не разрешается взять назад неудачный, ошибочный ход А тут – не шахматы. Тут – жизнь!
Но тем не менее, совершив эту акцию, он стал колебаться, даже метаться, и в какой-то момент даже решил как-то это свое заявление дезавуировать. Только не знал – как. И с этим пошел к Слуцкому.
– Так ты не хочешь уезжать? – спросил его Борис.
– Конечно, не хочу. Но я не хочу и…
– Ладно, – прервал Борис его сбивчивые объяснения. – Я готов пойти с тобой к Ильину, поддержать это твое решение.
И они пошли.
О том, как проходил и чем кончился этот их визит, я слышал от обоих.
Мандель рассказывал так.
– Я сказал, что требую, чтобы Союз писателей меня защитил. «Вы можете, – сказал я, – гарантировать мне, что они меня больше не вызовут и не станут допрашивать, какие книги я читаю?» А он – мне: «Наум! Как я могу тебе это гарантировать? Я и себе самому не могу этого гарантировать!»
Этот диалог напомнил мне другой, легендарный, который будто бы произошел однажды у Орджоникидзе со Сталиным. Георгий Константинович пожаловался Иосифу Виссарионовичу, что энкаведешники до того обнаглели, что угрожают ему обыском. «Что поделаешь, – ответил другу Серго друг Коба. – Такая у них работа. Они и у меня могут обыск сделать».
Это, можно сказать, классический образец сталинского юмора.
Что же касается оргсекретаря Московского отделения Союза писателей генерал-лейтенант КГБ Виктора Николаевича Ильина, то он и не думал шутить. Он действительно и себе самому не мог ничего гарантировать: в свое время десять лет уже оттянул и на родной Лубянке и в лагере, а кончил тем, что при каких-то не вполне выясненных обстоятельствах погиб под колесами наехавшего на него автомобиля.
О том, какая роль в этом его разговоре с Ильиным досталась Слуцкому, Мандель мне не сообщил.
А сам Слуцкий рассказывал мне об этом так:
– В смысл их диалога я не вникал. Мне довольно было того, что я слышал его музыку. «Нау-ум!» – рокотал укоряющий, увещевающий баритон Ильина. «Виктор Николаич!» – журчал просительный, оправдывающийся тенорок Манделя. И снова: «Нау-ум!» И опять: «Виктор Николаич!». Они говорили друг с другом, как родные, близкие люди. А я, – усмехнулся Борис, – был чужим на этом празднике любви и дружбы.
Я сейчас уже не могу вспомнить, чем в конце концов завершился этот их визит. Забрал ли Мандель в тот раз свое заявление, а потом подал его снова, или, убедившись, что никто никаких ему гарантий не дает и не даст, тогда же решил его не забирать. Но что касается дипломатической миссии, которую взялся выполнить в этом щекотливом деле Борис, тут всё было ясно. Ни у меня, ни у него самого не было никаких сомнений, что эта его миссия с треском провалилась.
Не вполне выясненным тут остается только один вопрос.
На что он рассчитывал, вызвавшись пойти с Манделем к Ильину, чтобы поддержать его, более или менее ясно: на свой авторитет уже известного в то время поэта, фронтовика, коммуниста. Не вызывает сомнений и стимул, толкнувший его на этот шаг: он хотел помочь товарищу, совершившему необдуманный, опрометчивый шаг, выкарабкаться из ямы, в которую тот сам себя загнал.
Желание помочь было для Бориса главным, первым рефлексом в его отношениях с людьми, даже и не очень близкими. При каждой встрече – первый, неизменный вопрос: «Вам не нужны деньги?»
Когда я однажды в ответ, шутя, поинтересовался, много ли их у него, он сказал, что да, достаточно. А на мой – не высказанный вслух, немой вопрос: «Откуда?», объяснил: «Потому что я зарабатываю как писатель, а живу как читатель».
Это, конечно, была поза. Но его доброта позой отнюдь не была: это было органическое его свойство, естественное его состояние. «Добрый Борух», называл его Бродский, именно этим качеством выделяя и отделяя от всех своих литературных знакомых.
Так что можно не сомневаться, что его желание помочь Манделю было искренним. Казалось бы, можно даже с уверенностью заключить, что это желание помочь было даже не главным, а единственным стимулом, побудившим его предпринять эту его провалившуюся дипломатическую миссию.
Но тут у меня возникает такой простой вопрос.
Ну, а если бы ситуация была другая, противоположная? Если бы Ильин, – предположим такое, – отказывался дать заблудшему поэту характеристику для ОВИРа, и смысл обращения Манделя к Слуцкому состоял в том, чтобы тот помог ему уехать, а не остаться? Вызвался бы Борис – в этом случае – пойти с ним к Ильину?
Ответ не вызывает у меня и тени сомнений. Никогда! Ни при какой погоде! Не только не вызвался бы, но, как бы тот ни просил, ни за что бы на это не согласился.
Да, конечно, дипломатическая миссия, которую он добровольно на себя взвалил, была вызвана желанием помочь товарищу выпутаться из беды. И это его желание помочь было безусловно искренним. Но лишь в той мере, в какой оно соответствовало его представлениям о том, какой исход был бы для Манделя благом, а какой – несчастьем. А его представления в этом случае (как, впрочем, и во многих других) совпадали с его государственными соображениями. Так что с немалой уверенностью тут можно сказать, что, подчиняясь живому, искреннему стремлению помочь заблудшему товарищу выпутаться из беды, Борис – с той же мерой искренности – исходил из интересов государства (разумеется, так, как он эти интересы понимал), то есть исполнял привычную свою роль комиссара.
Эренбург или Паустовский?
Однажды он спросил меня (он любил задавать такие неожиданные, «провокационные" вопросы):
– Как по-вашему, кто правильнее прожил свою жизнь: Эренбург или Паустовский?
Я ответил, не задумываясь:
– Конечно, Паустовский.
– Почему?
– Не выгрался в эту грязную игру, был дальше от власти. Не приходилось врать, изворачиваться, кривить душой.
Он, конечно, ждал именно такого ответа. И у него уже готово было возражение.
– Нет, вы не правы, – покачал он головой. – Конечно, Эренбургу приходилось идти на компромиссы. Но зато скольким людям он помог! А кое-кого так даже и вытащил с того света…
Против кого?
Неизменных, дежурных вопросов, которые он задавал при каждой встрече, у него было три.
Первый (о нем я уже упомянул):
– Вам нужны деньги?
На него я обычно отвечал: «Спасибо, нет». Но твердо знал, что если бы признался, что да, нужны, требовавшаяся мне сумма немедленно была был мне предложена.
Второй вопрос был такой:
– Что пишете?
Задавался он комиссарским, начальственным тоном и потому отвечал я на него неохотно и даже уклончиво:
– Так, одну статью…
И тут неизменно следовал третий дежурный вопрос:
– Против кого?
Задавался он «в тоне юмора», и потому я серьезно на него никогда не отвечал, как-то отшучивался. Но сойдясь со Слуцким поближе, обнаружил, что этот свой неизменный вопрос он задавал всерьез, и ответу на него предавал большое, можно даже сказать, решающее значение в оценке обсуждаемого предмета.
После трех неизменных, дежурных вопросов часто следовал какой-нибудь неожиданный, провокационный, – вроде вот этого, об Эренбурге и Паустовском.