Сказавшие «О!»Потомки читают Чехова - Страница 7
Об особой природе чеховского трагизма: “Трагическое у Чехова не похоже на общепринятое чисто классическое содержание этого понятия. Его занимает не сильная борьба сильных характеров, не катаклизмы неразрешимых противоречий. Чтобы чувствовать трагедию, Чехову совершенно не нужно создавать трагических героев в духе Шекспира, ибо человеческая жизнь сама по себе уже есть трагедия, и одиночество человеческой души трагично”.
О “главном герое”, доминанте чеховских пьес: “Главное невидимо действующее лицо в чеховских пьесах, как и во многих других его произведениях, — беспощадно уходящее время”. (Эта мысль понравилась Бунину и в чем-то примирила его с чеховской драматургией, которую он упорно отрицал.)
Иногда в замечаниях видятся чисто женская ревность и солидарность: идя против общего мнения, Каллаш защищает Книппер, в том числе и от мужа. “…Трудно себе представить нечто более скучное, даже неостроумное, как письма Чехова к его жене, знаменитой русской артистке, женщине редкого дарования, вкуса и ума, на которой он женился по любви незадолго до своей смерти”.
Но для автора “Сердца смятенного” очевидно главное: мы имеем дело не с бытописателем безвозвратно ушедшей эпохи, подобном Арцыбашеву, Л. Андрееву, даже Горькому, а с писателем, поставившим глубокие духовные вопросы, значение которого в мире будет расти: “Чехов выдержал смену эпох не потому, что он всегда был дорог литературно развитому читателю и привлекателен как человек, а потому, что охват его художественного кругозора, глубина его вникания в вечные основы человеческого сердца далеко оставили за собою литературную ценность мастерски им написанного русского „жанра“.<…> Ценность и сила Чехова в подслушанной им тревоге человеческого духа, тревоге, стоящей недосягаемо высоко над самыми важными и насущными вопросами земного бытия”.
Л. Я. Гинзбург замечала: “Историко-литературные работы удаются, когда в них есть второй, интимный смысл. Иначе они могут вовсе лишиться смысла”27. В книге М. А. Каллаш личный смысл явно присутствует. Печально, что она и до сих пор почти не освоена, остается на периферии чеховедения. Может быть, эта первая полная републикация “Сердца смятенного” через семьдесят пять лет изменит ситуацию?
Одним из немногих советских литературоведов, избежавших формальных и социологических односторонностей, был А. И. Роскин. Он много занимался Чеховым: собирал воспоминания современников, написал биографический очерк-предисловие к чеховскому однотомнику и биографическую повесть для детей “Чехов” (1939). В цикле новаторских статей о чеховской прозе и драматургии он обращался к вопросам, которые мало интересовали увлеченных поисками социологического эквивалента или основного приема его современников28.
Роскин исследовал связи Чехова с писателями-восьмидесятниками (“А. П. Чехов и скромные реалисты”) и роль в его творчестве науки, в том числе незаконченной диссертации “История медицины в России” и книги “Остров Сахалин” (“Чехов и наука”). Он внимательно рассмотрел чеховскую “эксплицитную” эстетику, выраженную в его письмах (“Чехов в советах драматургам”). В книге “Три сестры” он соединил разбор чеховской драматургической поэтики с подробным описанием знаменитой постановки В. И. Немировича-Данченко на сцене Художественного театра (1940)29.
В “Заметках о реализме Чехова” по-новому поставлена давняя проблема взаимоотношений Антоши Чехонте и Антона Чехова. Истоки чеховского зрелого реализма Роскин предлагает искать в ранних повестях (“Зеленая коса”, “Драма на охоте” и пр.). Здесь снова обращено внимание на роль научного мировоззрения в формировании чеховской поэтики, убедительно прослежены связи с “Введением в экспериментальную медицину” К. Бернара и теорией экспериментального романа Э. Золя, выявлен и описан прием перенесения, позволяющий придать чеховским идеям наиболее универсальную форму.
Говорят, исследователи со временем становятся похожими на объекты своего изучения. Современники дружно отмечают, что со временем Юрий Тынянов даже внешне напоминал Пушкина. Во всем, что написал А. Роскин всего за шесть лет, ощутима чеховская интонация: трезвость и точность мысли, краткость и афористичность выражения, предпочтение конкретных наблюдений широковещательным заявлениям и бездоказательным гипотезам. “Эта привязанность, эта любовь к Чехову не носила профессионального литературоведческого, что ли, характера, — написал в мемуарном очерке В. С. Гроссман. — Корни этой любви очень глубоки, она в самом духовном существе Роскина. В нем были неотделимы его литературные привязанности, любовь от органического, житейского его существа. Он был родным братом чеховских трех сестер, братом и другом полковника Вершинина, старого профессора из „Скучной истории“, Мисаила из „Моей жизни“, доктора Астрова”.
После детской повести Роскин задумал трехтомную биографию Чехова, но успел написать лишь первую книгу, “Антоша Чехонте”, рассказ в которой доведен до 1887 года. Предисловие помечено августом 1940 года. Последняя статья, “О чеховском искусстве”, была опубликована в июне сорок первого года. Уже осенью Роскин погиб под Москвой как рядовой боец народного ополчения. По одной из версий, он попал в плен и покончил с собой.
Дочь исследователя, Н. А. Роскина (1927–1989), подготовила к изданию две книги отца и в какой-то степени продолжила его дело. Она много лет работала над дневником А. С. Суворина (так и не дождавшись его публикации), участвовала в академическом собрании Чехова, а в конце жизни напечатала в зарубежном славистском журнале “диссидентскую” статью о Чехове, в которой затрагивались такие необсуждаемые (или однозначно решаемые) в советском литературоведении темы, как “Чехов и Суворин”, “Был ли Чехов антисемитом?”, “Чехов и женщины”, “Чехов и вопросы религии”30. Ей посвящены замечательные стихи Н. Заболоцкого “Последняя любовь”.
Сороковые: нормальный классик
В июле сорок четвертого — очередная памятная дата, исполняется сорок лет со дня смерти Чехова. Накануне, 29 апреля 1944 года, Совнарком СССР принимает специальное постановление об издании Полного собрания сочинений Чехова. Этот двадцатитомник (1944–1951), скупо откомментированный, с купюрами в письмах, тем не менее почти на тридцать лет станет основным источником: по нему писателя будут переиздавать, переводить, изучать.
Чехов окончательно становится канонизированным писателем. Прозябавший в подвальной келье Новодевичьего монастыря, забытый литератор Серебряного века Борис Садовской фабрикует чеховское письмо к себе, и его мгновенно — без рукописи, без критической проверки — публикует журнал “Новый мир” (1944, № 4–5), а потом оно попадает в упомянутое собрание сочинений31. Каждая новая строчка Чехова уже становится ценностью, даже случайный контакт с ним — лестным.
В том же 1944 году выпускает первую свою работу о Чехове В. В. Ермилов, бывший рапповец, литературовед с плохой репутацией, с которым, по выражению из предсмертного письма, “так и не доругался” Маяковский. (Забавно, что упомянутая подделка Садовского была опубликована в журнале сразу после ермиловской статьи.) Через два года ее расширенный вариант выходит в серии “Жизнь замечательных людей”, в 1948 году публикуется “Драматургия Чехова”, книги неоднократно переиздаются, получают Сталинскую премию второй степени (1951) и на полтора-два десятилетия становятся главной, “официальной” интерпретацией Чехова. Большинство обычных читателей знакомились с писателем именно по ермиловским работам.
Ермилов чутко угадывает идеологические веяния времени, умеет колебаться вместе с резко менявшейся в эти годы государственной линией и доводит до логического предела тенденции, обозначившиеся в двадцатые годы: окончательно формирует облик Чехова — нашего товарища. (“Пушкин — наш товарищ”— называлась написанная в 1937 году статья Андрея Платонова.)
В премированном издании вступительный тезис звучал максимально бодро: “История его жизни и творчества, — а вся жизнь его и была творчеством, — это история трудного шествия от победы к победе”.