Сказавшие «О!»Потомки читают Чехова - Страница 11
Увы, не все чеховеды хотят и умеют писать, как Роскин или Эйхенбаум.
Первые сто: правда и красота
Столетний юбилей отмечался уже без ближайших чеховских родственников. М. П. Чехова не дожила до него всего трех лет. Она еще увидела памятник, поставленный брату в Ялте в 1953 году, успела надиктовать воспоминания, которые были опубликованы раз в 1960-м. Жена Чехова умерла через год после сестры.
Столетие — серьезная дата, когда становится окончательно ясен масштаб, место писателя в национальной и мировой культуре. В чеховской библиографии юбилейного года — более двух тысяч номеров43 (библиография 1914 года, как мы помним, была в десять раз меньше).
С Чеховым все было, как положено с классиками первого ряда. Незаметно он превратился в канонизированную фигуру национального литературного пантеона.
Торжественное собрание проходило в Большом театре. В 1944 году там произносил “Слово о Чехове” номенклатурный классик Л. Леонов, теперь — не менее номенклатурные К. Федин и В. Катаев. Вышло очередное собрание, стандартный двенадцатитомник с предисловием и под редакцией В. Ермилова. Появился том “Литературного наследства” с ритуальными предисловиями того же Федина, национальных классиков М. Рыльского (Украина) и М. Ауэзова (Казахстан), но также с замечательными архивными публикациями, обзорами “Чехов во Франции”, “Чехов в Чехословакии”, “Чехов в Соединенных Штатах Америки”, “Английские писатели и критики о Чехове”, с которых, с сущности, начинается осознание мирового значения Чехова.
Но важные события, как это часто бывает, происходили не в официозе, а рядом, по соседству.
Б. Л. Пастернак, когда-то считавший Чехова “папиным писателем”, начиная работу над “Доктором Живаго”, переменил мнение и за прошедшие десятилетия прочел не только “Студента”. А. Гладков записывает разговор с ним в эвакуации в Чистополе (7 марта 1942 года): “Я давно предпочитаю Лермонтову Пушкина, Достоевскому, даже Толстому Чехова…”44 Когда же начнется непосредственная работа над главной прозаической книгой, поэт сообщит чистопольскому знакомому, профессору-геоботанику В. Д. Авдееву (21 мая 1948 года): “Прошлой зимой я больше, чем нынешнею, был занят романом в прозе. <… > Там один из героев — врач, каким был или мог быть А. П. Чехов”45.
При чтении отдельных глав поэт сам указывал на “чеховское начало” в стихотворениях Ю. Живаго. “Пастернаку бесподобно, гениально удалось „сыграть на рояле“ то, что Чехов, конечно же, тоже бесподобно и гениально „сыграл на скрипке“”46, — замечает тот же мемуарист, который в двадцатые годы спорил с поэтом о Чехове, цитируя “На Страстной”, “Рождественскую звезду”, “Гефсиманский сад”.
Когда же, как раз незадолго до чеховского юбилея, началась печатная жизнь романа, читатели на многих языках могли увидеть в записях главного героя объяснение в любви, безусловно, выражавшее и авторский взгляд: “Изо всего русского я теперь больше всего люблю русскую детскость Пушкина и Чехова, их застенчивую неозабоченность насчет таких громких вещей, как конечные цели человечества и их собственное спасение. Во всем этом хорошо разбирались и они, но куда им было до таких нескромностей, — не до того и не по чину! Гоголь, Толстой, Достоевский готовились к смерти, беспокоились, искали смысл, подводили итоги, а эти до конца были отвлечены текущими частностями артистического призвания и за их чередованием незаметно прожили жизнь как такую же личную, никого не касающуюся частность, и теперь эта частность оказывается общим делом и подобно снятым с дерева дозревающим яблокам сама доходит в преемственности, наливаясь все большею сладостью и смыслом”47.
В пятидесятые годы наконец всерьез заинтересовался Чеховым В. Б. Шкловский. Понятно, что это был уже не тот задиристый формалист, который не мог второй раз прочесть Чехова и больше всего ценил записные книжки. Теперь Чехов перечитан Шкловским довольно широко. В главе упоминается или с большей или меньшей степенью подробности разбирается около двух десятков чеховских произведений, от обязательных в любом очерке о Чехове “Дома с мезонином” или “Невесты” до таких неканонических, как “Знакомый мужчина” или “В Москве, на Трубной пощади”. Довольно подробно говорится о “Степи” и “Чайке”, к ним Шкловский потом будет не раз возвращаться.
Как обычно, Шкловский игнорирует “цеховые” мнения. Он мимоходом упоминает лишь М. А. Рыбникову, чтобы сразу с ней не согласиться. Книги же Ю. Соболева и В. Ермилова понадобились ему как источник цитат.
Доминанту очерка назвать трудно. Как обычно, мысль Шкловского движется затейливо и прихотливо: анализируются чеховские подробности (понятия деталь и подробность, впрочем, не различаются), способы характеристики персонажей. Упоминается о связях Чехова с Толстым и его отношениях с западной литературой.
Важен полемический фрагмент об импрессионизме: вопреки привычным представлениям, Шкловский отказывает ему в связях с Чеховым: “Импрессионистическое произведение не рассчитано на разглядывание. Оно должно быть увидено все целиком и не расчленено; в нем нет понятия об общем как о закономерности и о выбранной детали. Чехов — мастер смысловой детали; импрессионистическое же произведение во всех своих частях равноценно. Импрессионисты боролись с литературным содержанием живописного холста и отходили от картины к этюду”.
Однако Чехов Шкловского оказывается концептуально неопределенным, мозаичным. “Его мышление как бы распадалось на две несовместимые (у него) сферы — одну „формальную“, другую — нет. <…> Раздвоенность стала привычной”48, — заметил о позднем Шкловском А. П. Чудаков.
Глава “Чехов” в “Заметках о прозе русских классиков” относится скорее к неформальной сфере мышления. Ранний Шкловский вряд ли в соседних абзацах мог называть “Знакомого мужчину” то новеллой, то рассказом и столь же беззаботно обращаться с терминами сюжет и фабула, на разграничение которых формалисты потратили так много сил.
Не забудем, что книга писалась еще при жизни Сталина. При всей отдаленности скромного чеховедения от животрепещущих проблем тяжелую длань времени можно увидеть и здесь.
Некоторые умозаключения В. Б. Шкловского напоминают не задиристого формалиста двадцатых, а какого-нибудь угрюмого вульгарного социолога тридцатых, который относится к писателям и даже персонажам как к подследственным и во всем выискивает “социологический эквивалент”.
Старого профессора он упрекает в неправильном выборе друзей и политической индифферентности. Почему он дружил с Кавелиным, когда в том же Московском университете работали Ключевский и “будущий создатель аэродинамики — Жуковский”?
“Герой „Скучной истории“, профессор, говорит: „Никогда я не совал своего носа в литературу и в политику…“ Но „политика“совала свой нос в жизнь профессора, политика не передовая, а реакционная, и разменивала его жизнь на пустяки, на мелочи, обесцвечивала ее”.
Смысл “Скучной истории”, оказывается довольно неожиданным: “„Скучная история“ — это история мелкой, ползучей эмпирической науки и убийственно скучной, с переползанием дня в день, обывательской жизни; это в ином сюжетном выражении повторение смерти Ивана Ильича, жизнь которого была страшнее его мучительной смерти. <…> Любовь профессора, его приемная дочь, поэзия его жизни — Катя уходит от него. Профессор — либерал, а либерал пуще всего боится менять русло жизни; боясь социальных потрясений, он виляет перед историей, перед людьми, перед самим собой. <…> Сюжет „Скучной истории“ основан на раскрытии жизни робко, по-рабьи мыслящего и поступающего либерального профессора”.
“Рабу” Николаю Степановичу, конечно, противопоставлен революционер Чернышевский. Как будто если бы профессор имел в друзьях его, а не Кавелина, его судьба и его трагедия были бы иными.
Чехов постоянно присутствует в поздних книгах Шкловского. Но обычно разговор о нем ведется в той же в неформальной сфере мышления, временами в прямой полемике с прежней формальной.