Синяя Борода - Страница 47
Еще короче: несмотря на несколько месяцев, проведенных вместе, мы остались приятелями. Мы так и не подружились.
Впрочем, после того, как я показал ей содержимое амбара для картошки, это положение изменилось.
Да, вот так вот: одна упорная вдова из Балтимора, перед самым своим отъездом, уговорила наконец одного армянина, старого хрыча, вскрыть запоры на дверях картофельного амбара и включить внутри него прожекторы.
И что же я получил взамен? Думаю, что у меня теперь есть настоящий друг.
33
Первое, что она сказала по возвращении домой из отеля «Америкэн»:
– По крайней мере одной заботой у тебя станет меньше. Я больше не буду донимать тебя требованиями выдать мне ключи от амбара.
– Слава богу! – сказал я.
Думаю, тогда она уже точно знала, что этой ночью так или иначе доберется до этого проклятого амбара.
– Нарисуй мне картинку, – попросила она.
– Что-что?
– Ну, ты ведь у нас такой скромный – то есть, если тебе верить, то придется предположить, что ты вообще ничего не умеешь.
– Кроме маскировки. Вы забыли про маскировку. Я так хорошо умею наводить маскировку, что заработал для своего взвода похвальную грамоту от президента.
– Ладно, маскировка.
– Мы так хорошо наводили маскировку, что половину объектов, скрытых нами от противника, с тех пор так никто и не может найти!
– Ну и неправда.
– У нас праздник, так что естественно, что многое из сказанного сегодня правдой не является. Таковы правила приличия.
* * *
– Ты что, хочешь, чтобы я с собой в Балтимор взяла целую кучу неправды о тебе?
– Всю правду обо мне вы уже наверняка выведали, с вашими удивительными детективными способностями. А сейчас мы просто приятно проводим вечер.
– Я так и не знаю, умеешь ли ты рисовать.
– Это совершенно неважно.
– А тебя послушать, так это – фундамент всей твоей жизни. Ах, да, еще маскировка. Из тебя вышел поганый коммерческий художник, из тебя вышел поганый серьезный художник, и из тебя вышел поганый муж и отец. Твоя великая коллекция живописи оказалась у тебя случайно. Но ты все время с гордостью возвращаешься к одному и тому же: ты, черт возьми, умел рисовать.
– В самом деле, – сказал я. – Я никогда об этом не задумывался, но теперь, когда вы об этом заговорили, похоже, что так оно и есть.
– Так докажи.
– Да ну, невелика заслуга. Я же не Альбрехт Дюрер. Я умею рисовать лучше вас, лучше Шлезингера и кухарки, лучше Поллока и Терри Китчена. Мне от рождения был дан такой талант, но меня бесполезно даже сравнивать с великими рисовальщиками прошлого. Мной восхищалась сначала средняя, а потом старшая школа в поселке Сан-Игнасио. Живи я на десять тысяч лет раньше, мной, вероятнее всего, восхищались бы обитатели пещер Ласко, в нынешней Франции. Их запросы в отношении техники рисунка были, полагаю, того же порядка, что и у жителей Сан-Игнасио.
* * *
– Если ты соберешься напечатать свою книгу, – сказала она, – тебе придется приложить к ней хотя бы одну иллюстрацию, доказывающую, что ты умеешь рисовать. Читатели ее просто потребуют.
– Бедняжки. Знаете, самое неприятное свойство старости…
– Ты вовсе не старый.
– Я достаточно пожилой! Так вот, самое неприятное – это постоянно оказываться втянутым в один и тот же разговор, независимо от того, кто твой собеседник. Шлезингер не верил, что я могу рисовать. Моя первая жена не верила, что я могу рисовать. Моей второй жене не было никакого дела до того, могу я рисовать или нет. Она принесла меня, старого, одинокого енота, из амбара и приучила к дому. Она любила всех животных, а не только тех, которые умели рисовать.
* * *
– И что же ты ответил своей первой жене, когда она сказала, что ты не умеешь рисовать?
– Мы только что переехали из города. Она здесь вообще никого не знала. В доме еще не было подключено отопление, и я развел огонь во всех трех каминах, следуя традиции своих предков-первопоселенцев. А Дороти пыталась познакомиться наконец с живописью, она читала о живописи, раз уж стало ясно, что ей теперь мыкаться с художником. Она никогда не видела меня за рисованием – потому что я полагал, что скоро волшебным образом превращусь в настоящего художника, но только если брошу рисовать и забуду все, что знал об искусстве. И вот Дороти сидела на кухне перед зажженным камином, все тепло из которого улетало в трубу вместо того, чтобы идти внутрь, и читала в журнале слова одного итальянского скульптора, сказанные по поводу первых картин абстрактных экспрессионистов, выставленных в серьезной экспозиции в Европе – на венецианской Бьеннале 1950 года, то есть, в год моего воссоединения с Мэрили.
– И твои картины там были?
– Нет. Только Горки, Поллок и де Кунинг. Так вот, этот итальянский скульптор, тогда якобы очень знаменитый, но о котором сейчас почти никто не помнит, оценил наши усилия вот как: «Забавные эти американцы. Прыгают в воду, не научившись плавать»[90]. Он имел в виду, что мы не умеем рисовать. Дороти тут же ухватилась за это. Ей хотелось сделать мне так же больно, как я делал больно ей. Она сказала: «Так вот в чем дело! Все эти ваши картины выглядят так потому, что ничего реалистического вы изобразить просто не можете, как бы ни старались». В ответ я не сказал ей ни одного слова. Я ухватил зеленый карандаш, которым она записывала на листок бумаги все, что необходимо было починить внутри нашего дома и снаружи от него, и нарисовал на кухонной стене портреты наших сыновей, которые спали в этот момент перед камином в гостиной. Только головы, в натуральную величину. Мне даже не понадобилось заходить в гостиную, чтобы на них посмотреть. Стену я до этого обил гипсокартоном, поверх облупившейся штукатурки. Стыки между листами я еще не обработал и не прошпаклевал, и не замазал шляпки гвоздей. Ничего из этого я так и не сделаю. Удивлению Дороти не было предела. Она воскликнула: «Вот чем тебе нужно заниматься каждый день!»[91]. Вот что я ответил ей, хотя никогда раньше не употреблял матерных слов в ее присутствии, как бы мы ни ругались между собой: «Это, блядь, слишком просто».
* * *
– Значит, ты так и не зашпаклевал щели? – спросила мадам Берман.
– Удивительно женский вопрос, – сказал я. – И мой мужественный ответ на него вот каков: «Нет».
– И что стало с портретами? Их закрасили?
– Тоже нет. Следующие шесть лет они так и провели на стене. А потом я вернулся как-то домой вполпьяна и не застал ни жены, ни детей, ни портретов, а только записку от Дороти, где говорилось, что они ушли от меня навсегда. Она вырезала портреты из стены и забрала с собой. На их месте красовались две большие квадратные дыры.
– Ужас какой, – сказала мадам Берман.
– Да. Всего за несколько недель до этого погибли Поллок и Китчен. Мои собственные картины разваливались у меня на глазах. В общем, когда я вошел в этот пустой дом и увидел эти два зияющих квадрата…
Я запнулся.
– Неважно.
– Договаривай, Рабо, – попросила она.
– Я тогда находился ближе всего в своей жизни к тому, – закончил я, – что чувствовал один молодой учитель, мой отец, оказавшийся после бойни в одиночестве посреди своей деревни.
* * *
Среди тех, кто, ни разу не застав меня за рисованием, сомневался, что я умею рисовать, был и Шлезингер. Года через два после того, как мы переселились сюда, он зашел посмотреть, как я работаю в своем амбаре. Я установил перед собой натянутый загрунтованный холст, восемь на восемь футов, и собирался покрыть его слоем «Атласной Дюра-люкс» при помощи валика. Краска была цвета жженой сиены с прозеленью, этот цвет назывался «Венгерская рапсодия». Мне было невдомек, что в то же самое время в моем доме Дороти замазывала «Венгерской рапсодией» все стены в нашей спальне. Но я не об этом.