Синяя Борода - Страница 32
* * *
Сводка событий из настоящего: вдовица Берман установила точно по центру моей гостиной бильярдный стол, а вытесненную им мебель отправила на склад «Мой милый дом». Не стол, а бегемот какой-то: весит столько, что из подвала его пришлось подпереть костылями, иначе он провалился бы туда, к банкам с «Атласной Дюра-люкс».
Я не брал в руки кий с тех пор, как вышел в запас, да и в армии играл так себе. Но как мадам Берман разгоняет шары по лузам, где бы они ни находились – это надо видеть!
– И где же это вы научились так играть? – спросил я.
Она объяснила мне, что после самоубийства отца она ушла из школы, но вместо того, чтобы спиться или пойти по рукам у себя в Лакаванне, стала проводить по десять часов в день в бильярдной.
Я в качестве партнера ей не нужен. Ей, собственно, партнер вовсе не нужен, как не был нужен, я полагаю, и тогда в Лакаванне. Но иногда, как ни странно, ни с того ни с сего она вдруг может растерять всю свою убийственную меткость, раззеваться и начать почесываться, будто ее кто-то покусал. Тогда она идет к себе, ложится в постель и может проспать до следующего полудня.
Еще ни у одной женщины я не встречал такой резкой перемены настроений!
* * *
Но как же быть с прозрачными намеками, которые я делаю тут касательно тайны амбара для картошки? Она же сможет прочесть рукопись и обо всем догадаться?
Нет.
Обещания свои она держит, а она мне пообещала еще в самом начале, что как только я доберусь до сто пятидесятой страницы[58], если я вообще доберусь до сто пятидесятой страницы, она вознаградит меня, когда я пишу в этой комнате, полным одиночеством.
Она пояснила, что когда я зайду так далеко, если я зайду так далеко, мы с книгой станем слишком близкими друг другу, и ей вмешиваться в наши отношения будет уже неприлично. С одной стороны, конечно, приятно упорным трудом добиться определенных привилегий, признания своих заслуг, так сказать, но вот какая мысль постоянно приходит мне в голову: «А кто она, собственно, такая, чтобы выдавать мне вознаграждения и назначать наказания? Это вообще что – детский сад, или, может, тюрьма?». Вслух я ничего подобного, разумеется, не высказываю. А то вдруг она передумает про привилегии.
* * *
Двое щеголеватых молодых немцев из Франкфурта прибыли вчера после обеда для осмотра моей выдающейся коллекции. Типичные успешные предприниматели послевоенного времени, так что история для них – чистая страница. Такие новенькие-новенькие. Они говорили с тем же благородно-британским акцентом, что и Дэн Грегори, но сразу же осведомились, понимаем ли я и Цирцея немецкий. Как вскоре выяснилось, им было важно знать, могут ли они спокойно переговариваться между собой так, чтобы при этом их никто не понимал. Мы с Цирцеей сказали, что не понимаем. На самом деле она свободно говорит на идиш, и поэтому понимала почти все – как, впрочем, и я, поскольку наслушался достаточно немецкого в бытность военнопленным[59].
Вот что нам удалось установить из их зашифрованных переговоров: они всего лишь притворялись, что их интересуют мои картины. Интересовала их моя недвижимость. Они приехали разведать, не пришло ли случайно в упадок мое состояние, как физическое и умственное, так и финансовое – что позволило бы им выначить у меня мой бесценный океанский пляж и счастливым образом застроить его под кооператив.
Пришлось их немного огорчить. А когда их спортивный «Мерседес» скрылся из виду, вот что Цирцея, дочь еврея-портного, сказала мне, сыну армянина-сапожника:
– Теперь индейцы – это мы.
* * *
Как я упомянул, эти деятели приезжали из Западной Германии, но с таким же успехом могли бы оказаться и моими соотечественниками, соседями по пляжу. Я теперь думаю, не в этом ли состоит определяющая особенность отношения к миру у людей, меня окружающих: что перед ними все еще простирается девственный материк, а все остальные – всего лишь индейцы, которым невдомек его истинная ценность, и у которых недостает сил и умения себя защитить?
* * *
Боюсь, что самая постыдная тайна этой страны заключается в том, что слишком много ее обитателей воображают себя представителями намного более просвещенной цивилизации, непонятно откуда взявшейся. Причем необязательно, чтобы родина этой цивилизации находилась в другой стране. Она может быть, например, нашим прошлым – Америкой, которая существовала до того, как иммигранты и избирательное право для чернокожих все в ней испортили.
И эта особенность сознания позволяет слишком многим из нас спокойно обманывать, обсчитывать и обворовывать остальных, продавать им барахло, развращать развлечениями и травить ядами, которых хочется еще и еще. В самом деле, на что еще годятся все эти туземцы-недочеловеки?
* * *
Также эта особенность сознания объясняет наши похоронные церемонии. Если задуматься, то вот что они чаще всего пытаются до нас донести: усопший вдоволь пограбил в чужих землях, и возвращается наконец к себе домой, нагруженный золотом Эльдорадо.
* * *
Но вернемся же в 1936 год! Значит, так.
Наше с Мэрили богонеявление быстро улетучилось. Мы выжали из него все, что смогли. Крепко ухватив друг друга повыше локтя, мы ощупывали то, что оказалось под пальцами, на этот раз в порядке, так сказать, фундаментального исследования физического устройства агрегатов, называемых людьми. Мы обнаружили теплую, упругую субстанцию, натянутую на что-то вроде каркаса.
Потом мы услышали, что парадная дверь внизу открылась и снова закрылась. Как выразился однажды Терри Китчен, описывая свое собственное состояние в постели: «Откровение вернулось, все оделись и снова засуетились, как куры с отрубленными головами».
* * *
Пока мы одевались, я прошептал Мэрили, что я ее ужасно люблю. А что еще я мог сказать?
– Ничего подобного, – сказала она. Она обращалась со мной так, будто мы не были знакомы.
– Я стану таким же великим рисовальщиком.
– Только с какой-нибудь другой женщиной, – отозвалась она. – Не со мной.
Мы только что так играли, и вдруг она делает вид, что я не пойми кто, и пристаю к ней на людях.
– Я что-то не так сделал? – спросил я.
– Ничего ты не сделал, ни так, ни не так, и я тоже.
Она остановилась и взглянула мне прямо в глаза. Они оба были еще целы.
– Ничего не было, – сказала она.
И продолжила приводить себя в порядок.
– Тебе сейчас хорошо? – спросила она.
Я заверил ее, что мне очень хорошо.
– Мне тоже, – сказала она. – Но это скоро пройдет.
Вот это, я понимаю, реализм!
Я-то думал, что мы заключили договор о постоянном сожительстве. Многие ведь придают половым сношениям именно такой смысл. Я также думал, что Мэрили понесла от меня ребенка. Тогда я еще не знал, что во время аборта в якобы безупречно стерильной Швейцарии она подцепила инфекцию, сделавшую ее бесплодной[60]. Я вообще много чего не знал о ней тогда, и узнал только через четырнадцать лет!
– И куда мы теперь пойдем? – спросил я.
– Куда кто теперь пойдет?
– Мы.
– То есть, вдвоем храбро покинем эти гостеприимные стены, держась за руки, с улыбкой на лице? Готовый сюжет для оперы, тебе понравится.
– Оперы?
– Прекрасная и опытная любовница великого художника, который вдвое ее старше, соблазняет его подмастерье, почти годящегося ей в сыновья, – пояснила она. – Их связь раскрывается. Они изгнаны и принуждены искать свое собственное место в мире. Она уверена, что ее любовь и мудрость помогут мальчишке тоже стать великим художником. И тут они замерзают на улице насмерть.
И ведь именно так бы оно и случилось.
* * *