Синяя Борода - Страница 30
– Музей был символом! – продолжал он. – Неужели не ясно? Залогом того, что вы – на моей, а не на их стороне. Мне вовсе не страшно, что вы смотрели на все это барахло там, внутри. Но вы же играли за мою команду, и гордились этим!
Тут он замолчал, едва сдерживая слезы.
– И поэтому мои требования к вам сводились к этому простому, незатейливому, легко выполнимому обязательству: «Никогда не ходить в музей современного искусства».
* * *
Эта неожиданная встреча настолько застала меня и Мэрили врасплох, что мы, вероятно, даже не расцепили руки. Мы выбежали на улицу вприпрыжку, держась за руки, как школьники! И возможно, мы продолжали держаться за руки – как школьники.
Только сейчас я понял, что Дэн Грегори застал нас в то мгновение, когда мы, непостижимым для меня образом, сговорились пойти в постель тем вечером. Теперь я думаю, что мы были уже неуправляемы, и оказались бы там вне зависимости от того, встретили бы мы его или нет. Но до сих пор всякий раз, когда я вспоминал эту историю, я отмечал, что без встречи никакой постели бы не было.
* * *
– Мне наплевать, на какие картины вы смотрите, – говорил он. – Я всего лишь просил вас не оказывать уважение заведению, в стенах которого брызги, кляксы, мазня, пачкотня, рвота и выделения безумцев, дегенератов и шарлатанов считаются за великие сокровища, достойные уважения.
Сейчас, восстанавливая в памяти все, что он сказал нам тогда, много лет назад, я нахожу трогательной ту осторожность, с которой он, да и любой разъяренный мужчина, избегал в те времена в смешанной компании произносить слова, не предназначенные для детских и женских ушей – к примеру, «ебаный» и «говно».
Цирцея Берман настаивает, что включение ранее табуированных слов в повседневное общение есть благо, так как позволяет женщинам и детям не стыдиться обсуждения вопросов, связанных с телесной сферой, и таким образом более разумно подходить к личной гигиене.
– Возможно, – ответил я. – Но не кажется ли вам, что обретение этой откровенности вызвало также полный обвал в искусстве красноречия?
Я напомнил ей, что дочь кухарки привычно называет любого, кто ей не понравится, вне зависимости от причины неприязни, «жопой».
– И я ни разу не слышал, чтобы Целеста дала разумное объяснение, какие именно действия означенной личности вызвали применение этого проктологического прозвища, – сказал я.
* * *
– Из всех возможных способов меня обидеть, – продолжал Грегори, снова с британским акцентом, – вы выбрали самый жестокий. Я любил тебя как сына, – сказал он, обращаясь ко мне, – а тебя – как дочь, – обратился он к Мэрили, – и вот она, ваша благодарность. И самое обидное даже не в том, что вы туда вошли. Нет, нет. Самое обидное – это с какими счастливыми лицами вы оттуда вышли. Это ваше счастье – не что иное, как насмешка надо мной, и над каждым, кто когда-либо брал в руки кисть.
Он сказал, что велит Фреду отвезти себя на Остров[55], где в сухом доке стояла его яхта, «Арарат». Там он и станет жить до тех пор, пока Фред не донесет ему, что мы покинули его жилище на Сорок Восьмой улице, и что никаких следов нашего там пребывания больше не осталось.
– Вон! – закончил он. – Баба с возу – кобыле легче!
Вот такую сюрреалистичную вещь замыслил этот оплот реализма! Поселиться в восьмидесятифутовой яхте на приколе! Приходить домой по трапу, пользоваться отхожим местом и телефонной будкой на причале!
А каким фантасмагорическим созданием была его мастерская, тщательно наведенная галлюцинация, на которую ушло огромное количество сил и денег!
А потом он еще пристроит себя и единственного своего друга, одетых в итальянские мундиры, под английские пули!
Если не считать картин, все, что делал Дэн Грегори, имело еще меньше связи с реальностью и еще менее подчинялось здравому смыслу, чем самое передовое современное искусство!
* * *
Сводка событий из настоящего: Цирцея Берман обнаружила, подвергнув меня тщательному допросу, что я так никогда и не прочел полностью ни одной книги, написанной Полом Шлезингером, моим бывшим лучшим другом.
Она-то, как выясняется, прочла их все за то время, что живет здесь. Они у меня все есть. Стоят на отдельной почетной полочке в библиотеке, и в каждой имеется автограф, завершающий письменное свидетельство того, какими близкими людьми мы являемся уже много лет. На большинство из них я читал отзывы и, в общем, представляю, о чем там речь.
Я думаю, что Пол догадывался об этой маленькой подробности, хотя мы это никогда не обсуждали. Я не способен всерьез воспринимать его писания, зная, как безалаберно он сам к себе относится. Подумайте, ну, как я могу торжественно внимать его печатным излияниям на темы любви и ненависти, Бога и человека, целей и средств, и тому подобного? А что касается взаимности – мы в расчете. Он тоже никогда не уважал во мне художника и коллекционера. И правильно не уважал.
Так что же нас тогда связывало?
Одиночество, и еще военные раны, довольно серьезные.
* * *
Цирцея Берман нарушила обет молчания относительно тайны запертого амбара для картошки. В библиотеке она откопала большой альбом с треснувшим корешком, страницы которого не только растрепаны, но и запачканы отметинами пальцев, измазанных в краске, хотя издан он всего три года назад. Этот альбом содержит практически полный набор изображений военной формы солдат, матросов и летчиков всех стран, участвовавших во Второй Мировой. Она задала мне прямой вопрос: имеет ли альбом какое-либо отношение к содержимому амбара.
– Может, да, а может, и нет, – ответил я.
Но вам я эту тайну приоткрою: о, да, о, да.
* * *
Так вот. Я и Мэрили поплелись из музея современного искусства домой, как побитые щенки. Иногда, впрочем, мы принимались смеяться – вдруг крепко обнимались и смеялись, не могли остановиться. И всю дорогу ощупывали друг друга, и результат нам ужасно нравился.
Потом мы остановились поглазеть, как двое мужчин дерутся перед входом в бар на Третьей авеню. Они рычали друг на друга на каком-то непонятном языке. Возможно, они были македонцами, или басками, или фризами, кто их знает.
Мэрили немного хромала, и вообще была слегка скошена на левый бок, потому что один армянин столкнул ее вниз по лестнице. Совершенно другой армянин теперь ласкался и прижимался к ней, и член у него стоял так, что им можно было колоть орехи. Мне нравится думать, что в тот момент мы обвенчались. В жизни всегда есть место таинству. Предположительно, мы должны были покинуть райские сады, прилепившись друг к другу, и скитаться одной плотью, терпя лишения, едины в горе и в радости.
Не знаю, почему, но мы смеялись, не переставая.
Напомню, сколько нам было лет: мне – почти двадцать, ей – двадцать семь. Мужчине, которому мы собирались наставить рога, было пятьдесят три, и жить ему оставалось всего семь лет. Мальчишка, если задуматься. Представляете, еще целых семь лет жизни!
* * *
Возможно, причиной нашего с Мэрили непрерывного смеха были сигналы от наших тел, говорящие нам, что именно то, чем мы собирались заняться, и есть для них самое естественное – в дополнение к еде, питью и сну. Мы не бунтовали, не мстили, не оскверняли. Мы не воспользовались ни той постелью, которую она делила с Грегори, ни постелью Фреда Джонса в соседней комнате, ни той, что стояла в безупречной французской спальне для гостей, ни даже моей собственной кроватью, при том, что нам принадлежал весь дом, за исключением разве что подвала, поскольку единственным его обитателем в тот момент, кроме нас, был Фу Манчу. Наши вдохновенные любовные игры в каком-то смысле предвосхитили абстрактный экспрессионизм, будучи совершенно ни о чем, кроме себя самих.