Штабс-капитан Янов - Страница 5

Изменить размер шрифта:

- Настоятельно не рекомендуется, ибо вызовет возвращение назад, за стену, в точку, из которой пришел. А потомку туда нельзя: там только что помер занудный и косноязычный дед, думавший, что чем-то управляет... Думаю, он сейчас где-нибудь в глухой провинции в школу ходит, ребятенок такой безобидный. А там, потом... Ну, нельзя там быть, там вот-вот охота на ведьм начнется, словом, простите, и сам не знаю, что там дальше будет, но страшно и мерзко. И нельзя туда, и не надо поэтому.

- Дичь какая-то, возмутился Станислав Люцианович. Нереально просвечивающий мир трагического и величественного будущего - вдруг в него почему-то нельзя. Чушь. Не бывает. - Сатира, простите. Низкий жанр. - сказал он вслух.

- Жизнь вообще очень часто пахнет одною сатирою, только не все это видеть хотят. И вот, простите уж, докончу. И вот уйдет потомок в прошлое, скажем для примера - в одна тысяча девятьсот первый год. И начнет вживаться в эпоху - неторопливо, как у себя привык, там время вообще медленнее идет. Проживет лучшие годы своей молодости и ранней зрелости рядом с вами... и со мной. А потом, когда срок придет, уйдет в тот же самый год во второй раз, ну, на час позже выйдет, чтоб с собой не встречаться. Очень еще будет жалеть, что парижскую выставку тысяча девятисотого года так и не может своими глазами увидеть. И зрелость свою всю промотается по белому свету, даже в Трансвааль заедет, хоть война давно и кончилась. А под вечер наступающего четырнадцатого года уже зрелым, отпраздновавшим пятидесятилетие человеком, выпьет бокал настоящей "Вдовы Клико", и снова уйдет в девятьсот первый. Заберется в культурную провинцию у себя на родине, вовсе уверенный, что больше никогда никуда идти не придется. Но в тот же самый новый год четырнадцатого поймет, что шестьдесят три - еще не настоящая старость, а хуже не будет, чем доживать эту самую настоящую старость в голодном Киеве... или неважно где. Словом, уйдет он в девятьсот первый год снова...

Старик замолчал, надолго припал к чашке почти допитого портвейна. Станислав Люцианович уже не помнил - который же это по счету, и соображал, откуда возьмет столько наличности. Впрочем, старик явно собирался платить за себя сам, так что ничего страшного. За путаными ходами мысли штабс-капитана он уследить уже не мог, но идея судьбы добровольного Агасфера, проживающего во времени все одну и ту же эпоху, была страшна и необычна, а особенно непонятно было, зачем такой сложный сюжет привязывать именно к нынешнему, отнюдь не такому уж привлекательному времени. Станислав Люцианович долго смотрел в окно на Сухареву башню, а когда возвратился взглядом к опустевшему кофейничку, то обнаружил, что на столе появился еще один предмет, видимо, извлеченный стариком из кармана. Присмотревшись через очки, Станислав Люцианович понял, что перед Яновым разложен план города Одессы, вынутый из Бедекера за 1896 год.

- Ведущие к морю ступени... - пробормотал старик, углубляясь в изучение плана, - Вы ведь никогда в Одессе не бывали?

- Был, но коротко. По дороге в Италию, пять лет тому назад.

- Да? Об этом, кажется, в мое время никто не писал...

Реплика была очевидно бессмысленна, если только невероятный старик не служил в тайной полиции. Но с метафизикой жизни, идущей по кругу, как цепь на велосипеде, подобная служба как-то не связывалась. Станислав Люцианович чувствовал, что явно перебрал содержимого кофейничков, устал как собака и от дальнейшей беседы проку не будет: позвал полового и расплатился. Попрощался со стариком, - тот поднял на него бледно-голубые глаза и поморгал. Слова не вырывались из его горла, только катался кадык на шее, покрытой возрастными пятнами. Одними губами сказал он что-то, быть может, даже и не по-русски, а на каком языке - поди угадай. Станислав Люцианович счел прощание оконченным. Надевая остроконечную котиковую шапку - тоже подарок брата-адвоката - он обернулся. Штабс-капитан Янов сидел за тем же столиком, низко склонившись над планом города Одессы.

Этот план, да и сам старик, неоднократно вспоминались Станиславу Люциановичу тремя годами позже, в той самой Одессе, куда занес его пыльный ветер переворота, и вот-вот, с уходом французской эскадры с рейда, грозил этот ветер смести его дальше - то ли в море, то ли в Бессарабию, то ли в Турцию. Станислав Люцианович совсем оголодал за последние годы, даже забыл свое отвращение к любой еде, кроме макарон с мясом: есть приходилось то, что удавалось добыть, и фурункулез замучил его вконец. Он долгими часами бродил по Одессе безо всякой цели и размышлял, что план города из Бедекера, пусть даже и за 1896 год, ему бы сейчас очень пригодился. Старик вспоминался плохо, его подернула пелена нереальности, слова, размытые алкоголем, вспоминались совсем смутно. Одно не вызывало сомнений: предсказание, что дальше будет много хуже, а потом - еще хуже, уже сбылось и, вероятно, должно было состояться и все прочее. Станислав Люцианович, может быть, и не согласился бы возвратиться в тот осенний день шестнадцатого года, за считанные недели до убийства Распутина: после этого он выпустил свой третий сборник, а сейчас так же медленно готовил четвертый, понятия не имея, где его можно будет издать, но чувствовал, что книга получается куда как значительней всего, что было у него до сих пор, да к тому же предвидел, что самое важное скажет лишь потом - когда и четвертая книга отойдет в прошлое. Где-то впереди и вверху мерещилась ему такая высота поэзии, что та дорога в приморское небо, которая виделась ему сейчас, должна будет показаться низинным проселком.

В карты он больше не играл, жил продажей оставшихся вещей. С ним была девочка-жена, которую он вывез из последнего набега в Петроград, которую нужно было довезти до Италии - кажется, у нее было плохо с легкими. Пережив в Питере две жутких зимы, Станислав Люцианович убедился в справедливости мнения, что холод хуже голода, и подался на юг. Оба они как-то уцелели, сейчас третий день ели купленный на предпоследние деньги кашкавал, тяжелый молдаванский сыр. Девочка-жена осталась одна в нанятой комнате, а Станислава Люциановича выгнала на улицу лютая нужда: стало - нечего курить. На папиросы еще хватало, на рассыпные, конечно.

Купив два десятка "Зефира" у дикого мальчишки, едва ли не китайчонка по виду, Станислав Люцианович пошел к морю: можно было еще полчаса побродить, прежде чем начнется лютый приступ одиночества, и потребность ухватиться за невообразимо сильные руки девочки-жены станет страшнее всех других - чтоб не бредить поисками яда или не кинуться в сухой колодец. Сам того не заметив, он забрел на кладбище, неухоженное и оттого совершенно утратившее право на почтение памяти усопших. "Мерзость запустения" - обычный литературный штамп - было бы для этого места еще комплиментом. Станислав Люцианович сел на край массивного надгробия и закурил.

Надпись на плите не удивила его. Он привык к совпадениям, а смерть лучшего и единственного друга, бедного самоубийцы Ли, свято верившего в свою способность влиять на реальность метафизически, убедила в том, что ливень совпадений должен рушиться теперь на него самого, одного из двоих, кто остался зачем-то жить в распадающемся мире, где, однако, все же еще не все стихи написаны на страшном в своей красоте русском языке.

Надпись на плите гласила: "ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ РАБ БОЖИЙ АЛЕКСАНДР НИКИФОРОВИЧ ЯНОВ, ШТАБС-КАПИТАН. ПРЕСТАВИЛСЯ НОЯБРЯ ДЕВЯТОГО 1909 ГОДА. ЖИЗНИ ЕГО ШЕЛ ВОСЕМЬДЕСЯТ ШЕСТОЙ ГОД. ПОМОЛИСЬ О НЕМ, СТРАННИК".

"Другой, конечно, но ничто не случайно", - подумал Станислав Люцианович, затягиваясь. Могила штабс-капитана была такая же голая и грязная, как все кладбище, лишь тяжкая плита из непонятного камня, пока еще никем не свороченная для хозяйственных нужд, успевшая за десять лет пребывания на своем месте сильно покрыться мхом, говорила, что покойник был человек не бедный, и было кому позаботиться об установке этого печального, но не такого уж дешевого напоминания живым о мертвом. Станислав Люцианович прикинул в уме: когда они встретились у "Викентьича" с тем, другим Яновым, этот, одесский, уже семь лет как спал смертным сном на приморском кладбище. В каком же году родился этот? В тысяча восемьсот двадцать третьем, надо полагать. В царствование государя Александра Первого, выходит, при Пушкине. Так что едва ли родственник тому, московскому. Отец разве? Может быть, в конце-то концов. Но напоминание пришло с того самого дальнего, холодного берега, к которому устремлена вся жизнь, и где ждет его, хочется верить, душа бедного Ли. На память пришли стихи покойного друга с эпиграфом из Баратынского насчет "безчарной Цирцеи":

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com