Шляпа Рембрандта (Рассказы) - Страница 33
— Юрист, — сказал раввин.
Он протянул Альберту тетрадь:
— Глядите своими глазами, мистер Ганс, сколько тут писем — сотни и сотни.
Но Альберт отпихнул тетрадь.
— Если мне на что и хочется поглядеть, рабби Лифшиц, то никак не на тетрадь с никчемными рекомендациями. Я хочу поглядеть на серебряный венец для моего отца.
— Это невозможно. Я уже объяснял вам, почему это невозможно делать. Слово Господне — для нас закон.
— Если вы ссылаетесь на закон, я ставлю вопрос так: или вы в течение пяти минут покажете мне венец, или завтра же утром окружному прокурору Бронкса станет известно о вашей деятельности.
— У-у-у, — выпевала Рифкеле, колотя себя по ушам.
— Заткнись! — вырвалось у Альберта.
— Имейте уважение! — возопил раввин. — Grubber Yung[36].
— Я вчиню иск, и прокурор прикроет вашу надувательскую лавочку, если вы сейчас же не вернете мне девятьсот восемьдесят шесть долларов, которые вы у меня выманили.
Раввин затоптался на месте.
— Хорошенькое дело так говорить о служителе Божьем.
— Вор, он вор и есть.
Рифкеле давилась слезами, верещала.
— Ша, — хрипло шепнул Альберту раввин, ломая нечистые руки. — Вы же будете пугать соседей. Слушайте сюда, мистер Ганс, вы вашими глазами видели, какой из себя бывает подлинный венец. Вы имеете мое слово, что я делал исключение для вас одного из всех моих заказчиков. Я показывал вам венец из-за вашего папы, чтобы вы заказывали мне венец, и тогда ваш папа не будет умирать. Не надо поставить чуду палку в колеса.
— Чудо, — взвыл Альберт. — Мошенничество, надувательство, фокусы плюс эта идиотка в роли зазывалы и гипнотические зеркала. Вы меня околдовали, облапошили.
— Имейте жалость, — молил раввин, он, шатаясь, пробирался между пустыми стульями. — Имейте милость к старику. Не забывайте о моей бедной дочери. Не забывайте о вашем папе — ведь он вас любит.
— Да этот сукин сын меня на дух не переносит, чтоб он сдох.
В оглушительной, как взрыв, тишине у Рифкеле от испуга вожжей побежали слюни.
— Ой-ей! — завопил раввин и с безумными глазами наставил палец на Бога в небесах. — Убийца, — в ужасе вопил он.
Отец и дочь, стеная, бросились друг к другу в объятья, а Альберт — боль обручем с шипами сдавила ему голову — сбежал по гулкой лестнице.
Через час Ганс-старший закрыл глаза и испустил дух.
Говорящая лошадь (Перевод Н. Васильевой)
Вопрос: Человек ли я, спрятанный в лошади, или лошадь, говорящая человеческим голосом? Допустим, меня просветят рентгеном, и что обнаружат — проступающий из черноты бледный скелет человека, стиснутого в лошадиной утробе, или всего-навсего лошадь с хитроумным говорящим устройством? Если я и вправду человек, то Ионе во чреве кита было гораздо лучше — хотя бы не так тесно. К тому же он знал, кто он и как туда попал. Мне же остается только теряться в догадках о себе. И уж во всяком случае, через три дня и три ночи кит приплыл в Ниневию, Иона подхватил чемоданчик и был таков. А что делать Абрамовичу, он годами не может вырваться из трюма или, вернее сказать, из узды, в которой его держат; ведь он не пророк, даже вовсе наоборот. Его выставляют на потеху зевакам вместе с прочими диковинными уродцами в балагане, хотя с недавних пор по воле Гольдберга он выступает на арене под большим шатром вместе со своим глухонемым хозяином, самим Гольдбергом, да простит его Всевышний. Я здесь давно, это единственное, в чем у меня нет сомнений, но вот какую шутку сыграла со мной судьба, понять не могу. Одним словом, кто я — лошадь по кличке Абрамович или Абрамович, запрятанный в лошади? Поди догадайся. Как ни стараюсь понять, все напрасно, а тут еще Гольдберг мешает. За что мне такое наказание, видно, я провинился в чем-то, согрешил в помыслах или делах или не исполнил какой-то свой долг в жизни? Так легко совершать ошибки и не знать, кого за них винить. Я строю предположения, ловлю проблески истины, теряюсь в догадках, но доказать ничегошеньки не могу.
Когда Абрамович, запертый в стойле, беспокойно бьет копытами по выщербленным доскам пола и жует жесткую желтую солому, набитую в мешок, его порой посещают разные мысли, скорее похожие на некие смутные воспоминания; в них молодые лошади несутся во весь опор, весело резвятся или тесной гурьбой пасутся на зеленых лугах. Бывают у него и другие видения, а может быть, его тревожат воспоминания. Как знать, где истина?
Я пробовал расспрашивать Гольдберга, но с ним лучше не связываться. Когда ему задаешь вопрос, он густо багровеет от ярости, просто из себя выходит. Я могу его понять — он уже давно глухонемой. Гольдберг не выносит, когда к нему лезут в душу, суют нос в его дела, и сюрпризов он не любит, разве те, что сам подстраивает. Короче говоря, вопросы выводят его из себя. Спросишь его о чем-нибудь, и он сразу же свирепеет. Меня Гольдберг редко удостаивает словом, только когда бывает в настроении, а такое случается нечасто — у него не хватает терпения на разговоры. Последнее время он просто ужасен, то и дело пускает в ход свою бамбуковую трость — хрясь по крестцу! У меня вдоволь овса, соломы и воды, изредка он даже шутит со мной, чтобы снять напряжение, когда я дохожу до точки, но если я не сразу схватываю, что от меня хотят, или своими высказываниями действую ему на нервы, мне чаще достаются угрозы, и тогда я корчусь от жгучей боли. Страдаю я не только от ударов трости, свистящей точно хлыст. Часто Гольдберг терзает меня и угрозами наказания — от них острая боль пронзает все тело. Честно говоря, легче сносить удары, чем выслушивать угрозы, — боль стихает быстро, а страх наказания изматывает душу. Но самые ужасные терзания, во всяком случае для меня, когда не знаешь то, что должен знать.
И все-таки это не мешает нам общаться друг с другом. Гольдберг пользуется азбукой Морзе, стучит своей тяжелой костяшкой по моей голове — тук-тук-тук. Дрожь пробегает по всему моему телу, до самого хвоста. Так он отдает мне приказания или грозит, сколько ударов я получу за ослушание. Помню, как первый раз он простучал: НИКАКИХ ВОПРОСОВ. ПОНЯЛ? Я закивал головой, мол, конечно, понял, и тут же зазвенел колокольчик, свисавший на ремешке из-под лошадиной челки. Так я узнал, что на мне колокольчик.
ГОВОРИ, выстучал он по моей голове, сообщив, какой придумал номер.
— Ты — говорящая лошадь.
— Да, хозяин.
— Что на это скажешь?
Я с удивлением прислушался к звуку своего голоса, вырывавшегося из лошадиного горла, как из трубы. Мне не удается восстановить, как все случилось, и я начинаю вспоминать с самого начала. Я веду поистине сражения с собственной памятью, чтобы выудить из нее самые первые воспоминания. Но не спрашивайте почему, скорей всего я упал и ушибся головой или, может быть, как-то иначе покалечился. Мой хозяин — глухонемой Гольдберг, он читает по моим губам. Однажды под хмельком он разговорился и выстучал мне, что давным-давно, еще до того, как мы поступили в цирк, я возил на себе товары по ярмаркам и базарам.
А я привык думать, что здесь родился.
— Ненастной, снежной, паскудной ночью, — простучал он морзянкой по моему лысому черепу.
— Что было потом?
Он оборвал разговор. И я пожалел, что спросил.
Я стараюсь воскресить в памяти ту ночь, о которой он упомянул, и некие туманные образы всплывают у меня в голове. Вполне возможно, все это пригрезилось мне, пока я мирно жевал солому. Грезить приятнее, чем вспоминать. Чаще всего передо мной возникает одна и та же сцена — два человека, вернее, они то лошади, то всадники, и я не знаю, кто же из них я. Так или иначе, встречаются двое неизвестных, один другого о чем-то спрашивает, и тут между ними начинается схватка. Они то стараются сразить противника мечом, то с пронзительным ржанием рвут друг друга зубами, и вот уже ничего не разобрать в этой кутерьме. Всадники ли это или лошади, но один из них непременно стройный юноша, похожий на поэта, а второй — толстяк с огромной черной короной на голове. Они сходятся в каменном мешке колодца ненастной, снежной, паскудной ночью. Один водрузил на себя треснувшую металлическую корону весом в целую тонну, ему тяжело, его движения замедленны, но удары точны; на втором незнакомце — рваная цветная кепка. Ночь напролет бьются они в сумраке скользкого каменного колодца.