Школа жизни великого юмориста - Страница 47
В том же доме и на одной даже лестнице с Гоголем проживал в 1831 году безвестный еще тогда музыкант Штейн, впоследствии профессор Петербугской консерватории. Познакомившись со Штейном, Гоголь нередко заходил к молодому соседу, когда тот фантазировал на фортепиано. И вот однажды, когда Штейн, возвратясь поздно из гостей, огласил опять лестницу чарующими звуками, в комнату к нему ворвался Гоголь. Вид у него был до того расстроенный, что Штейн испугался.
— Что с вами, Николай Васильевич? Что случилось?
— Ничего, ничего… играйте… — пробормотал Гоголь, бросаясь на диван.
Штейн снова заиграл. Но вдруг ему, сквозь музыку, почудились со стороны дивана всхлипы. Что за диво! Он прекратил игру и оглянулся: Гоголь, этот невозмутимый флегматик, беспардонный насмешник, припал лицом на руки и рыдал, да, рыдал!
Но когда Штейн подошел к нему и участливо тронул его за плечо, Гоголь сердито буркнул:
— Ах, оставьте меня!.. Играйте, пожалуйста…
— Музыка вас еще более расстроит, — сказал Штейн. — Не заходил ли к вам опять господин Пушкин?
Имя Пушкина как острым ножом разбередило свежую рану.
— О, не называйте его! — вскричал Гоголь в полном отчаянье. — Он меня ни в грош не ставит, он меня презирает!..
— Но за что?
— Какая жизнь после этого? — не слушая, продолжал всхлипывать Гоголь. — Одно только и остается — умереть…
Немалого труда стоило Штейну выпытать у бедняги, в чем дело. Оказалось, что Пушкин распушил его в пух и прах за его «невежество».
— И он прав, он тысячу раз прав! — в порыве самобичевания восклицал Гоголь. — Что такое талант без знания?
— Но вы же прошли университетский курс?
— В гимназии «высших наук» — да. Но известны ли мне на самом деле эти высшие науки? Знаю ли я сколько-нибудь иностранные литературы? Что я читал? Я — невежда, я — круглый невежда! Каким же могу я быть писателем, глашатаем народным, когда сам едва разбираю азы?
— А господин Пушкин не назвал вам разве книг, которые вам следует прочитать?
— Некоторые назвал…
— Так и прочитайте. Вы еще так молоды, что можете перечитать, выучить наизусть хоть сотню книг.
И, чтобы поскорее успокоить нервы своего несчастного приятеля, Штейн сыграл ему одну из духовных пьес Гайдна, смягчающих своею величественною, стройною гармонией самое ожесточенное сердце[48].
Советы Пушкина Гоголю относительно чтения иностранных писателей и мыслителей не остались бесплодны: в записках А.О. Россет-Смирновой перечислены следующие сочинения, прочитанные Гоголем по совету Пушкина: по английской литературе — те из драм Шекспира, которые имелись уже тогда в русском переводе, по испанской — «Дон-Кихот» Сервантеса (во французском переводе), по немецкой (в оригинале) — кроме Шиллера, уже известного Гоголю, «Фауст», «Вильгельм Мейстер» и некоторые другие произведения Гете, «Натан Мудрый» и «Гамбургская драматургия» Лессинга; наконец, по французской (также в оригинале) — трагедии Расина и Корнеля, комедии Мольера, сказки Вольтера, басни Лафонтена, «Опыты» («Essais») Монтеня, «Мысли» Паскаля, «Персидские письма» Монтескье, «Характеры» Лабрюйера.
Отчаиваться Гоголю, в действительности, было нечего. Благодаря чтению, а также постоянному общению с живыми носителями русской поэзии и мысли, литературный и умственный кругозор его все более расширялся. И Пушкин стал относиться к нему уже не как к нерадивому ученику, а как к даровитому младшему товарищу. В течение всех пяти лет, которые Гоголь оставался еще в Петербурге, Пушкин не переставал забегать к нему и целые вечера проводил с ним с глазу на глаз. Гоголь прочитывал, а Пушкин то ободрял его добрым смехом, добрым словом, то делал какое-нибудь меткое замечание. Иной раз, впрочем, и сам Пушкин приносил свои новые стихи. По своей живой натуре, он нередко горячился, но уходил почти всегда в наилучшем расположении духа.
— Еще ни у одного писателя, — говорил он, — не было этого дара выставлять так ярко пошлость человека, чтобы вся та мелочь, которая ускользает от глаз, мелькнула крупно в глаза всем.
Только слушая первые главы «Мертвых душ», в первоначальной редакции которых, по заявлению самого Гоголя, были выведены не люди, а «чудовища», Пушкин делался все мрачнее и мрачнее, пока не воскликнул:
— Боже, как грустна наша Россия!
Однажды, после продолжительной отлучки из Петербурга, Пушкин, зайдя опять к Гоголю, не застал его дома.
— Да вам чего? — спросил Яким, когда Пушкин тем не менее, как был «в шинельке», вошел в кабинет барина. — Записочку написать?
— Нет, не записочку, — был ответ, — а посмотреть, не сочинил ли твой барин чего новенького, хорошенького.
И, говоря так, Пушкин принялся рыться в разбросанных на письменном столе бумагах отсутствовавшего хозяина.
А уж как сам Гоголь ценил такую привязанность к нему Пушкина!
«Не робей, воробей, дерись с орлом!» — говорил он когда-то, когда мнил себя поэтом. Теперь, напротив, сам орел побратался с ним, признал его орленком. Мало ли на свете пород орлиных? Не нынче-завтра он сам станет орлом, которому будет от всех птиц почет.
Еще летом 1831 года Гоголь отказался от всякой денежной помощи матери. Теперь он по несколько раз в год стал посылать ей и сестрам разные столичные гостинцы: браслеты, перчатки, башмаки, ридикюли, ковры, конфекты и т. п. Когда ответ на одну из таких посылок затерялся, он шутливо посоветовал матери:
«В предотвращение подобных беспорядков, впредь прошу адресовать мне просто Гоголю, потому что кончик моей фамилии я не знаю куда делся. Может быть, кто-нибудь поднял его на большой дороге и носит, как свою собственность».
Посылая ей (в марте 1832 года) на расходы по свадьбе своей старшей сестры Машеньки, или, как ее теперь звали, Marie, 500 рублей, он раз навсегда отказался и от протекции провинциалов:
«Вы все еще, кажется, привыкли почитать меня за нищего, для которого всякий человек с небольшим именем и знакомством может наделать кучу добра. Но прошу вас не беспокоиться об этом. Путь я имею гораздо прямее и, признаюсь, не знаю такого добра, которое бы мог мне сделать человек. Добра я желаю от Бога, и именно — быть всегда здоровым и видеть вас всегда здоровыми. Верьте моему слову, маменька, что все, кроме этого, гниль и суета».
Когда затем мать попыталась затронуть общеинтересную тему, сын отозвался так:
«Вы спрашиваете меня, появилась ли точно комета в Петербурге? Охота же вам заниматься ею! Мало ли подобной дряни является каждый год! По мне хоть бы двадцать комет засветило вдруг и все звезды по-прицепляли к себе длинные хвосты, придерживаясь старой моды, мне бы это не больше принесло радости, как прошлого года упавший снег. Впрочем, когда вы мне объявили, что есть комета, то я нарочно обсматривал по несколько часов небо, но никакой звезды, даже короткохвостой или куцей, не встретил».
Таким же полупрезрительным юмором дышали и многие из писем его к Данилевскому, как например, от 30 марта 1832 года, где по поводу приезда в Петербург их общего школьного товарища, Кукольника, которого оба никогда недолюбливали, говорится:
«Возвышенный все тот же; трагедии все те же. „Тасс“ его, которого он написал уже в шестой раз, необыкновенно толст, занимает четверть стопы бумаги. Характеры все необыкновенно благородны, полны самоотвержения, и вдобавок выведен на сцену мальчишка тринадцати лет, поэт и влюбленный в Тасса по уши. А сравнениями играет, как мячиками: небо, землю и ад потрясает, будто перышко. Довольно, что прежние: „губы посинели у него цветом моря“ или „тростник шепчет, как шепчут в мраке цепи“ — ничто против нынешних».
Кукольник, сам, видно, чувствуя, что ему не место в кружке Пушкина и Гоголя, тогда уже примкнул к противоположному лагерю — Греча, Булгарина и Сенковского.
Что касается других нежинцев, то Гоголь еще с осени 1831 года завел для них у себя постоянные вечера, для которых нарочно сам приготовлял особые шоколадные сухарики.
«Что тебе сказать о наших? — писал он Данилевскому. — Они все, слава Богу, здоровы, прозябают по-прежнему, навещают каждую среду и воскресенье меня, старика».